Шрифт:
Закладка:
LXYII
Помню, что я тотчас же воспользовался дозволением Василия Ивановича, и мы отправились втроем гулять по окрестности.
Помню этот радостный, торжественный день. Мне кажется, что мы тогда с Леной превратились оба в настоящих ребят. Мы поминутно смеялись и плакали, бегали взапуски, бросали снежками в ворон с крепостной стены (около этой стены в тени лежало много снега).
– Тетя, – спросил я, смотря на милое, но исхудалое лицо Лены. – Тетя! Что же это она так похудела! Посмотрите, какая она, словно тень!
– Это она здесь истаяла в эти две недели. А приехала сюда ничего! Вот теперь, Бог даст, опять поправится…
– Мама! – прервала ее Лена: – А он о себе не говорит… Посмотрите, сам то каков! Шкелет!
– Скелет, а не шкелет.
– Ну, скелет! Кожа да кости! Такой ли был?
И у нее навернулись на ясных глазах слезинки, значит, и «шкелет» с кожей да костями, а все-таки был мил.
Мы прогуляли до самого обеда. Сделали визиты всем. Ходили втроем и впятером, и целой гурьбой.
Мне все представлялось, что я проснулся после долгого сна, – так ясно, свежо было в голове. Но Лена настаивала, чтобы мы вернулись домой. И мы, простившись со всеми, вернулись к нам.
Они наняли две комнатки, недалеко от меня, у одной казачки, муж которой был убит в последнем деле 6 октября. Устроились, хотя неудобно, но очень мило. Усадили, или, правильнее, уложили, меня и начали рассказывать.
Рассказывали обе вдруг – и мама, и Лена, перебивая друг друга или поддакивая друг другу. Я, помню, назвал их тогда Бобчинским и Добчинским.
Благодаря этим рассказам, повторенным с разными дополнениями и исправлениями несколько раз в течение жизни в крепости, вся эпопея мести со всеми ее перипетиями стала мне совершенно знакома, как будто я сам был там и переживал эти перипетии вместе с моей дорогой Леной.
LXVIII
Лена привезла мне образок, найденный на теле моей покойной мамы. Образок висел на шее Лены, и я не хотел брать его у нее, но она настояла, говоря, что эта вещь должна быть вдвое дороже мне, чем ей.
– Если мне она дорога, – возражал я, – то она должна быть тебе еще дороже, так как я принадлежу тебе. Следовательно, через меня…
– Нет! Нет! Не умничай, а носи! – И она надела мне образок на шею.
– Я привезла тебе письма.
– Какие письма?
– Письма твоей матери и Бархаева.
Я раскрыл широко глаза и посмотрел на нее.
– Когда мы жили у тебя в деревне, то я раз подошла к письменному столу, что стоит, знаешь, в кабинете твоей матери. А мама и говорит: «Это стол старинный, выписанный из Вены. Его еще дед выписал для бабушки. В этом столе есть секретный ящик, вот тут где-то, сбоку. Но открыть его, говорит, кто не знает секрета, никак нельзя». Я начала пробовать медные инкрустации и карнизики в том месте, где мама указала, а мама махнула рукой. «Куда! – говорит. – Раз отец Володин призывал механика, тот бился чуть не три часа и ничего не сделал. Говорит: заперт на ключ, а без ключа не отопрешь». Правда это, Володя? Был механик или нет? Пробовал открывать и не открыл?
– Д-да! Это было… Но давно! Я чуть помню.
– И не открыл?
– Нет, не открыл.
– А я открыла!! И без ключа! И вот тебе, что я нашла там.
И она вынула из шкатулки и подала мне пачку сильно пожелтевших писем, перевязанных черной ленточкой.
– Я не читала их, милый, не читала! Не бойся! Я только показала маме почерк, и она сказала, что это письма твоей матери. А другие, должно быть, от Бархаева. Если бы эти письма попались мне в руки до следствия или во время его, то, извини, я все просмотрела бы их. Но ведь мы приехали к тебе в деревню уже после, когда все было кончено.
LXIX
Мы вместе с ней перечли все письма. Все они были разобраны по числам, лежали в полном порядке, и, кажется, ни одно письмо не было потеряно.
Они начинались с 1821 года, то есть с того времени, когда матери моей было 12 или 13 лет. Впрочем, этих сравнительно ранних писем было немного, всего два. Затем следовал длинный перерыв, и вся пачка принадлежала уже 1829 или 1830 годам. Там уже писала взрослая, вполне развернувшаяся девушка.
Первые письма были по-русски. Остальная переписка была вся на французском языке. Было одно письмо шифрованное, но оно было недописанное и, очевидно, не посылалось.
Я возьму из этих писем немногое, то, что проливает некоторый свет на темную историю отношений Бархаева к моей матери.
Затем я прибавлю к этим извлечениям то, что я получил уже после этого от моей тетки Анны Алексеевны, к которой я писал нарочно по поводу этих писем. Наконец, кое-что сообщила мне и matante, Надежда Степановна, отчасти из виденного, но более из рассказов других лиц, близких к делу.
– Ведь в Б-ком углу тишь и глушь, – рассказывала мне она. – А деревни брата Павла Петровича (отца моей матери) и Бархаевых были смежные деревни. От усадьбы до усадьбы и полверсты не будет. Были они помещики…
– Как же, – удивился я, – татары – и помещики!
– Да! Помещики. Они еще при Екатерине получили жалованную вотчину, не помню уж за какие услуги. Так вот ты представь себе… Мать твоя девочка по 12-му году, хорошенькая девочка, и подле нее князек.