Шрифт:
Закладка:
Помолясь, мы открыли школу на 25 человек, которая скоро заставила о себе громко заговорить. Люди были подобраны желающие учиться; никто меня ни в чем не стеснял, а я вложил всю душу в это дело. Успех получился настолько определенный и большой, что мою школу прозвали академией; о ней заговорили во всей бригаде и даже посоветовали мне дружески не очень увлекаться. Но жизнь в станице была очень сера, тускла, однообразна, лишена всяких разумных развлечений; сил больше девать было некуда. Через станицу интересные люди только проезжали. Превосходно знали, что каждый из нас делает и ест. А любопытное женское население станичной интеллигенции зорко следило за каждым амурным шагом любого из нас, удваивало и утраивало всякую историю или мелкое похождение.
В карты я не играл. Читал много, но жить одному было тягостно. Помню осеннюю позднюю ночь. С трудом по липкой грязи я вернулся домой после вечернего делового заседания у командира батареи. Милый мой Копач уже все приготовил к ужину в моей столовой комнате. На столе с чистой скатертью кипел блестящий самовар, а подле него десятифунтовая жестянка с пиленым сахаром, огромный ком только что сбитого сливочного масла, жбан молока и румяные свежие пшеничные калачи; из кухни доносится запах жареных котлет… И вот я вспомнил такой же темный вечер в детстве, на австрийской границе, в м. Гусятин, во флигеле дома моего отца (начальника пограничной почтовой конторы).
За большим столом сидели мы, дети, около кипящего самовара и чайника с чаем и булками. Няня Оксана наливала нам каждому по стакану чая, но в стакан клала только по одному кусочку сахара. Я любил сладкий чай и стал просить ее положить мне больше сахару.
– Что ты, милый, что ты! Как можно? Вот когда вырастешь и станешь большим, охвицером, вот тогда и будешь класть себе в стакан хоть по шесть кусков сразу! А теперь нельзя!..
Мне резко вспомнились теперь эти слова старой няни Оксаны, и я решил доподлинно использовать свое «охвицерское право». Налив себе стакан крепкого чаю, я положил туда 6 кусков сахару; отрезал кусок масла и густо намазал разломанный калач. Рассевшись без сюртука вольготно за стол, я принялся за еду. Но когда, набив рот калачом, я хлебнул чай из стакана, меня чуть не стошнило. Я почувствовал, что все это теперь не только невкусно, но даже противно… Мысли перенесли меня в коренную нашу семью, и долго бедная моя голова не могла переварить моего разочарования в обещании няни Оксаны, которое осуществилось лишь с таким реальным отрицательным результатом…
С другой стороны, мне что-то внутри подсказывало, что в этом противоречии кроется и большая сила: ведь в неудовлетворенности достигнутым – залог прогресса всего живущего на земле. И голова заработала снова: неужели же жизнь, которую я веду теперь в станице, и есть то, чего я до сих пор добивался?! Знакомство со станичной жизнью показало мне неудовлетворительные и несимпатичные стороны такого существования. Ну, а здесь разве я нашел то, что искал?! Поговорить об этом по душе было не с кем. Я поторопился лечь и забыться сном. Но мысли разные еще долго сверлили мою голову; я мечтал, пока еще свободен и ничем не привязан к месту, как можно больше познать и все увидеть собственными глазами, так как в таком только движении нет и не может быть места скуке и тоске. Захотелось не из мертвой, а из живой книги природы познакомиться с задачами и целью жизни человека. Этот результат моих мыслей резко повлиял и на все дальнейшие мои действия и поведение на службе и в жизни.
Жизнь моя в батарее протекала, в общем, регулярно. Каждое утро я был в школе, где у нас шли с переменами занятия до обеда. В послеобеденное время я занимался со своим взводом. Перед вечером, если не очень плохая погода, обязательно катался верхом по окрестностям станицы. Однажды в довольно теплый для ноября день я вечером выехал довольно далеко из станицы и потому рысью возвращался домой. Въехав в район виноградных садов, окружавших станицу, я перешел в шаг, а затем остановился. Из-за стенки сада слышался приглушенный человеческий стон и хлопанье ударов. Я быстро обогнул стенку и въехал в сад.
Мне представилась такая картина: выпряжена телега, на которой сидит старая казачка, а около волов, поодаль, старый казак; на телеге лежит голая молодая женщина со связанными руками и ногами, а голова прикрыта буркой. Молодой бравый казак плетью бьет лежащую, приговаривая что-то. Старшие спокойно созерцают экзекуцию.
Я выхватил из кобуры револьвер и закричал:
– Стой! Что ты делаешь, мерзавец!
– Жену учит, – отвечала за казака старуха с воза.
– Перестать сейчас же, – крикнул я казаку.
Тот только нагло усмехнулся и продолжал битье.
Я крикнул, что сейчас же буду стрелять и убью его за неисполнение моего приказания. Он, видимо, еще не попиравший субординации, остановился.
– Брось плеть и отдай честь по уставу! – крикнул я.
Казак повиновался. Тогда вступились старики, громко протестуя, что я вмешиваюсь в семейное дело.
– Это не семейное дело, а уголовное, и вы, мерзавцы, за все это ответите по закону. Развязать женщину, иначе стрелять буду за малейшее ослушание.
Казаки неохотно повиновались. Избитая была уже в обмороке. Ее кое-как одели и взвалили на воз, в который впрягли волов. Я ехал с револьвером сзади и проконвоировал воз со всеми участниками драмы до станичного управления, где и сдал их атаману.
Атаман, казачий урядник, вежливо выслушал меня и, пожав плечами, отвечал равнодушно:
– Обычное дело, Ваше благородие! Муж вернулся из полка в России на льготу, мать евоная и рассказала ему, как жена тут короводилась. Вот и решили ее проучить. Дело просто!..
Я поторопился уйти, пробормотав что-то насчет закона об истязании.
Присмотревшись ближе к жизни казаков, я убедился в грубости, жестокости нравов во многих отношениях. Через несколько времени я слышал, что над выпоротой и мною уже посмеивались:
– Ну, пофартило, Раисе-то: только муж поучить ее как следует собрался, а на них и нанесло поручика. Не дал бабу бить, еще и в станичное всех припер!
Сама Раиса потом весело с подругами пела, видимо, основательно примирившись с мужем. Надо мной же и подтрунивали.
Но скоро произошло в станице событие посерьезнее, заставившее всех