Шрифт:
Закладка:
Представленная в данном примере «теория значения» впервые появляется в философии Аристотеля, в которой она играет едва ли не главную методологическую роль. В известном аристотелевском примере «человек – сказывается о Сократе» отнюдь не утверждается, что «Сократ есть человек» (так стали говорить стоики уже после смерти Аристотеля). В философии стоиков Сократ рассматривается как один человек из многих людей, количественно. В аристотелевской философии «человек» – это множество историй о людях, объединенных одним словом (наподобие заглавия рассказа); точно так же «Сократ» – это не тело Сократа, а множество историй о нем. Поскольку сведения о людях и Сократе во многом совпадают между собой, постольку возможно утверждение «человек – сказывается о Сократе». Причем, уместно задать вопрос: кем или чем одно «сказывается» о другом? У Аристотеля нет автора этого сказителя, поскольку «сказываемость» обусловлена множеством тех объективных обстоятельств, которые явились поводом для всех рассказов «О человеке», «О Сократе». У Аристотеля слово образовано рассказами, а не рассказ состоит из слов. В быту все рассказы, положенные в основание слова (как «заглавия»), сокращаются до «имеется в виду», образуя тем самым «смысл». В «смысле» слова смысла не больше того, что представлен в рассказах, озаглавленных соответствующим словом. Что касается Аристотеля, то его «смыслы» слов не занимают вовсе; ему интересны истории о том, кто и как употребляет слова и в каких именно ситуациях. Поэтому «исторические введения», которыми пронизаны все тексты Аристотеля, это, собственно, не «обзор мнений» наподобие доксографии, а материал для «теории значения», на основе которой и строится дальнейший философский текст.
Свою «теорию значения» Аристотель менее всего связывает со словами и знаками вещей. Значение, обозначенное знаками, уходит даже не «к самим вещам» (Э. Гуссерль), а к тем ситуациям-обстоятельствам, которые вызвали существование «самих вещей». Вещь в контексте обстоятельств её появления на свет Аристотель будет называть сконструированным им термином «энтелехия». Вещь-энтелехия обязательно пребывает в напряженном диалоге с обстоятельствами, её породившими (обстоятельства «тестируют» вещь; вещь «несется к своей цели», хотя и поставленной не самой вещью). Диалог ведется по каналам «категорий» (еще одно слово, придуманное Аристотелем). Именно этот диалог энтелехий по каналам категорий образует Язык «сказываемого» (в смысле, близком М. Хайдеггеру) и проявляется как «энергия» в теории языка В. Гумбольдта. После Аристотеля стоики интерпретировали «энтелехию» в качестве «тоноса» (напряженное бытие), а римские стоики перевели греческий «тонос» как «интенция» (в том же значении). В арабо-латинском средневековье термины «интенция», «интенциональность» пользовались большой популярностью в качестве обозначения одухотворенности бытия (это именно то «бытие», с которым работал всю жизнь М.Хайдеггер, начиная с Dasain – то есть после диссертации 1915 года о Дунсе Скотте).
Язык, в отличие от множества слов, то есть как способ представления субъектности бытия (субъектности обстоятельств), существует не для человека и вне человека; человек открывает для себя язык как он открывает для себя полезные ископаемые. То, что получается из полезных ископаемых, совсем не похоже на сами полезные ископаемые. Точно так же и с человеческими языками в их многообразии и своеобразии: они не похожи на язык как таковой, но они существует на его основе, они «из него сделаны». О «нечеловеческом» в языке писал еще В. Гумбольдт: «Язык коренится в человеке, но всё же не мог быть им выдуман. Язык – нечто большее, нежели инстинкт интеллекта…» [Гумбольдт 1985, 365]. Люди не создают язык, как не создают они «законы природы» – они его для себя открывают, оформляя через поэзию. Собственно, и про поэзию можно сказать, что поэзия – всего лишь способ открытия языка. Язык открывается человечеству в поэзии, а потом используется где угодно, поскольку в реальности все обстоятельства субъектны. В этом смысле во всём есть язык и всё, что есть в мире, есть нечто типа поэзии, для которой в природе «всё – разговор». При поэтическом восприятии реальности «…горы смотрят на меня, / Я смотрю на горы, / И нам это не надоедает» (из китайской поэзии). Или у А. Толстого: «И слышу я, как разговор везде немолчный раздается…». Поэтическим признаниям на этот счет нет числа. При поэтическом восприятии реальности субъектность вещей не привносится антропоморфизмом или метафорами и аналогиями, а лишь приоткрывается, узнается. Как писал Н.А. Бердяев: «Некоторый антропоморфизм должен быть утверждаем не стыдливо и робко, а сознательно и смело» [Бердяев 1990, 42]. Поэтому не так уж далек от истины Новалис, утверждая, что чем поэтичнее, тем ближе к истине.
Поэтическое восприятие природы легко обвинять в антропоморфизме, в анимизме, в аниматизме, в гилозоизме, в преувеличении, в образности, в метафоричности; однако, в основе собственно поэтического восприятия заложено личностное восприятие субъектности всего сущего, всего того, что может быть «объектом» мысли, чувства, фантазии. В нашей философской литературе много писано о единстве субъекта и объекта, их «принципиальной координации» или первичности того или другого. Однако, главным в этом вопросе является то, что субъекта не надо связывать с человеком, с сознанием, с органами чувств. Как утверждал М. Хайдеггер, «метафизическое значение понятия субъекта не имеет ближайшим образом никакого подчеркнутого отношения к человеку и тем более к Я» [Хайдеггер 1993, 48]. С другой стороны, хайдеггеровская позиция означает, что свое «я» есть у каждой вещи, так что человек в отношении субъектности не является уникумом. Человека и вещь как субъектов объединяет то, что называется «видением», причем, безотносительно телесности. Так, например, во сне мы видим не глазами, и слышим не ушами, и говорим не органами речи. Во сне мы остаемся субъектами, но феноменально, вне своей телесной организации. Точно также любой субъект при любой телесной организации (электрон, камень, планета, звезда) «видит» свое окружение, видит трансцендентально. Трансцендентализм в этом случае означает видение вещами друг друга, а если речь идет об отношении человека к вещам, то признание того факта, что вещи видят, как человек их видит. В качестве пояснения можно сослаться на опыт повседневной жизни: женщины всегда видят, как мужчины на них смотрят (причем видят не глазами, а неведомым образом перехватывая взгляд). Язык и существует как сущее именно в реальности трансцендентального видения, это его родная стихия. По этому поводу есть остроумное замечание М. Мерло-Понти: «Послушаем, что говорит Мариво: «Я и не думал называть вас кокеткой. – Это было сказано до того, как об этом подумалось» [Мерло-Понти 2001, 24] Это «сказанное» (неизвестно каким образом) есть та самая реальность, которая занимала Аристотеля (начиная с «Категорий») и у которой после Аристотеля много других названий, таких, как «Geist» Гегеля или «Dasain» Хайдеггера.
Субъектность вещей, фиксируемая в поэзии, означает, что вещи не только «ведут разговор», но видят друг друга, обмениваются взглядами, приемлют или