Шрифт:
Закладка:
Коломан засыпал над книгой, тонкая свечка догорала и гасла, оплывая, в медном низеньком подсвечнике. А утром всё начиналось сызнова – гонцы, грамоты, законы, прогулки по заборолу. Всё сильнее захлёстывала Коломана непрерывная череда державных забот. Было тяжело, ему остро не хватало умного толкового советника. Всё чаще мысленный взор короля обращался к томящемуся в эстергомском подземелье греку Авраамке.
Глава 45. Обретение свободы
– Ну вот помру я тут, опосля мя сын останется. А после тя, Авраамка? Никого. Верно, тягостно се? – вопрошал Талец.
– Гнить здесь всякому в тягость. – Гречин вымученно рассмеялся. – После меня в самом деле ничего не останется. Только листы харатьи, переписанные хроники да память человеческая. Но что вообще от человека остаётся после смерти? Богатство, добро накопленное – его расхищают, оно переходит из рук в руки. Как сказано у Екклезиаста[254]: «Бессмысленно всё, как погоня за ветром». Остаётся только душа, Талец. А душа бессмертна.
– То тамо, в высотах горних. Али в аду. А на земле, средь людей – что?
– Ничего, друг. Кроме памяти, доброй или злой. Но и она со временем исчезает. Земное всё бренно, умирает, подвергается тлену, как хлеб тюремный покрывается плесенью.
Они беседовали, лёжа на жёстких нарах, Авраамка забросил руки за голову и, устало прикрывая глаза, взирал на высокий сырой потолок.
Воришка-монах, брат Бенедикт, ворочался в своём углу и шептал на латыни молитву.
– Ты знаешь, Талец, я прочёл у древнего грека Платона, что будто бы душа человечья со временем возвращается обратно на землю и вселяется в новое тело. И такое происходит раз за разом, снова и снова.
– Ересь глаголешь! – коротко отрезал нахмурившийся Талец. – Грек тот поганин был!
– Нет, друг. Платон был мудрец, думал о нашем мире, видел его несовершенство, мечтал о вышней духовной любви, сомневался, предполагал. Как рекут учёные мужи, «выдвигал гипотезы».
– Ересью отдают сии гипотезы!
– Может, и ересь. Но чует сердце: есть в словах Платона зерно истины.
Друзья замолкли. Брат Бенедикт уныло вздохнул.
– Время обеда, – задумчиво промолвил он, глядя на пробивающийся через стрельчатое зарешеченное оконце, проделанное возле самого потолка, солнечный луч.
– Ненасытец! – усмехнулся Авраамка. – Только бы ему чрево набить!
– Одной баландой и чёрствым хлебом кормят, разве наешься?! – проворчал монах. – Но что это сегодня печенег не спешит?
– Видно, заснул со скуки. Или решил не кормить нас, всё одно сдохнем. – Авраамка громко закашлялся при последних словах.
– Лёгок на помине. – Талец услышал тяжёлые шаги и скрип отворяемой двери.
Казалось, свершилось чудо. Перед узниками возник большой чан с дымящимся гуляшом. Аромат мяса и перца приятно щекотал ноздри. На еду набросились яростно, только ложки мелькали. Обжигая губы, с жадностью поглощали голодные узники сытный гуляш с клёцками, луком, густо наперченный. Брат Бенедикт аж урчал от удовольствия.
– Не ждал, други, никак не ждал, – удивлённо тряс после головой Авраамка. – Помяни моё слово, Талец, скоро выпустит нас с тобой Коломан.
– А меня? – жалобно пискнул монах.
– А ты за воровство сидишь! – грозно прикрикнул гречин. – За дело, не как мы. Молись пуще давай!
…Прозорливый Авраамка оказался прав. Последнюю ночь провели узники в мрачном сыром подземелье. Утром глаза им ослепил яркий свет. С зажжёнными свечами в руках по ступеням сошли угорские стражи, впереди них летел сияющий барон Карл.
– Я убедил его величество. Воевода, вы свободны! – подскочил он к Тальцу. – Там, во дворе, ваша жена с сыном. Вы спасли мне жизнь в том бою с печенегами на Тимише[255], и теперь я… Столько лет прошло… Я старался… Отплатить добром за добро.
Голос старого барона срывался, он смахивал с глаз внезапно выступившие слёзы.
Талец, не выдержав, обнял и похлопал Карла по спине, прошептав:
– Спаси тя Бог, барон!
Вместе с Авраамкой он поднялся наверх, щурясь от непривычного дневного света. Следом за ними плёлся спавший с лица жалкий монашек.
– А этого куда? – спросил, ухватив его за сутану, тюремщик-печенег.
– Да гони его в шею! Пусть Божьи слуги сами между собой разбираются, – пренебрежительно махнул рукой начальник стражи. – Велено всех освободить.
Брату Бенедикту надавали пинков и подзатыльников и вытолкали за ворота. Монах юркнул в переулок и поспешил затеряться среди толпы горожан.
Ольга, в белой свите и синем платке на голове, молча уткнулась лицом в грудь Тальца. Плечи её вздрагивали от рыданий, она всхлипывала и жалась к нему всем своим тёплым хрупким телом. Рядом весело бегал маленький сынок и радостно кричал:
– Тятька! Тятька!
– Иди сюда! – Авраамка подхватил Ивора на руки и усадил себе на шею.
Мальчонка сразу замолк, присмирел и с любопытством и некоторым страхом смотрел с высоты на суетящихся во дворе людей.
Талец, оторвав, наконец, от груди плачущую Ольгу, принял сына из рук гречина и расцеловал его.
– Ну, сыне, как, не скучал без меня? – с улыбкой спросил он.
– Не, тятька, – замотал головой ребёнок. – Я на конь взлез! – добавил он с гордостью.
– Ну, вовсе молодец! – рассмеялся Талец, одобрительно взъерошив ладонью светлые сыновние волосы.
Сейчас, в эти мгновения, он ясно чувствовал и осознавал – вот оно, счастье: жена, сын рядом, родные и близкие люди, с ними он – как одно целое, нераздельное, вместе с ними и беды, и напасти не будут так страшны; без них же он уподобится одинокому путнику посреди бесплодной пустыни, где на каждом шагу подстерегают несчастье и гибель.
Скупая слезинка медленно выскользнула из его глаза и покатилась по впалой, заросшей густой щетиной щеке.
Глава 46. Великий король
Разговор не ладился, выходил трудным и обрывался короткими вспышками взаимного гнева.
Талец сначала просил, потом умолял, после недобро усмехался. Страха в душе у него не было никакого, и это задевало и оскорбляло Коломана.
В чёрном долгом кафтане, отороченном золотой нитью по вороту, и горлатной[256] шапке, король угров сидел на своём высоком троне.