Шрифт:
Закладка:
Чтобы спрятаться от шума, в 1843 г. Карлейль обустраивает себе звуконепроницаемую комнатку под крышей, в которой он может не слышать «гром фортепьяно». Его жене Джейн пришлось принять самое активное участие в этой работе. «Моя здешняя комнатка – курьез, подобный которому тебе едва ли приходилось видеть, – писал Карлейль матери 9 ноября 1843 г. – Пространство, отделенное от моей спальни, примерно 7 или 8 квадратных метров, на стенах обои, окно выходит на ухоженный сад, из него видны деревья, вдалеке – дома; сейчас там есть камин, книжная полка, мой письменный стол и стул. Я сижу, возвышаясь над шумом мира сего, полный решимости не допустить ни единого смертного в свой личный уголок; мне в самом деле начинает это нравиться». Однако его надежды были обмануты, комната не решила проблемы. Карлейль продолжал слышать высокочастотные звуки – тише, «но все-таки совершенно ясно», так что его ипохондрическая борьба с шумом продолжалась. «Держаться вдалеке от шума сложно, если вообще возможно. Для такого тонкокожего бедняги, как я, нет ничего хуже этого!» – отметил Карлейль в письме сестре от 8 апреля 1846 г.
Десять лет спустя он перестроил и расширил свою комнату отдыха. Джейн рассказывала своей кузине, как рабочие забивали оконные щели хлопковой ватой. Преисполненный радужных надежд, Карлейль пишет своему брату Джону 27 января 1854 г.: «Теперь мне уже не помешает никакой звук; наш сосед справа обязан соблюдать тишину под угрозой штрафа – это его утихомирит». Увы, не помогло и это. Шум продолжал достигать ушей Карлейля. Джейн со страхом следила за душевным состоянием супруга. Она измотана. «Карлейль не может уснуть в новой комнате, – пишет она кузине. – Его забитые ватой ставни закреплены таким количеством винтов и задвижек, будто в сумасшедшем доме». По ночам он не спит и бродит по дому. Джейн тоже лежит без сна, с колотящимся сердцем, и прислушивается. «Но я боюсь вмешиваться, и даже предлагать какую бы то ни было помощь – а вслед за такими ночами приходят такие же дни!»
Карлейль не понимал, как сильно мучает жену своей чувствительностью к шуму. Лишь после ее смерти – Джейн Уэлш умерла в 1866 г. в возрасте 65 лет – он открыл ее письма и дневники. Глубоко потрясенный тем, как глух он был к ее тревогам и заботам, Карлейль опубликовал письменное наследие той, которую в своих письмах часто называл по-немецки «золотком» или «горячо любимой женушкой».
Генрих Гейне завещал ни в коем случае не хоронить его на парижском кладбище Пер-Лашез – только на Монмартре, «потому что там гораздо тише и меньше беспокойства». Вильгельму Бушу (1832–1908) «сельская тишина» была милее всего, как он писал в 1902 г. после визита во Франкфурт-на-Майне. Поэт вновь и вновь бежал от городского шума в свою вольфенбюттельскую идиллию. Однако и там его настигал шум повседневной жизни. Лязг ножей и вилок, хлопанье дверьми, шум детских игр мешали Бушу и приводили его в ярость, вспоминали много лет спустя его племянники Адольф, Герман и Отто Нёльдеке. Один из величайших философов XIX в. Артур Шопенгауэр (1788–1860) тоже страдал от лишних звуков. Лично он чувствовал себя жертвой пролетариата. В опубликованном в 1851 г. тексте «О трескотне и шуме» он жалуется на рабочий класс. Шум якобы является оружием людей ручного труда против людей умственного труда. Его тезис: наименее восприимчивы к шуму те, кто так же мало чувствителен к «поэзии и произведениям искусства, короче говоря, ко всем впечатлениям духовного характера». Иначе говоря: глупые и необразованные люди надежно защищены от воздействия громких звуков. У Шопенгауэра наготове даже физиологическое объяснение: «Это зависит от косности и тяжеловесной структуры их мозгового вещества»[85][253].
Лишь немногие интеллектуалы открыто выражали свое беспокойство из-за возможного влияния шума на других людей. Для писателя Эмиля Золя (1840–1902) шум был символическим выражением тягот его эпохи, которые могут угрожать самому существу человека. В частности, он полагал, что железнодорожный транспорт, как грубое насилие над чувствами, является причиной психических расстройств, глухоты и прочих болезней. Его роман «Человек-зверь» (1890) – это притча о современности и шуме. Действие происходит на железной дороге между Парижем и Гавром. Свист паровозных гудков, мерный грохот, мелкая дрожь сопровождают и символически отражают злодеяния людей, окружающих машиниста Жака. В этих акустических декорациях разыгрывается шокирующая драма насилия, интриг, убийства, ревности и психической деформации. Здесь звуки возвещают не прогресс, ведущий к лучшей жизни, а гибель, разрушение, катастрофу.
Паровоз – не достижение, не благо цивилизации, а ревущее исчадие ада. В шесть часов утра на вокзале, пока готовится к отправлению скорый поезд Париж – Гавр, начальник станции Рубо строит план убийства опекуна своей супруги, совратившего ее еще девочкой: «Из глубины этого погруженного во мрак хаоса доносились всевозможные звуки, слышалось мощное, лихорадочное дыхание паровозов, раздавались резкие свистки, напоминавшие пронзительные крики насилуемых женщин»[86]. Упомянутый опекун станет лишь одной из множества жертв. В последней сцене романа поезд везет французских солдат на фронт Франко-прусской войны (1870–1871). Машинист Жак и его кочегар начинают драку и падают на рельсы, теперь паровозом никто не управляет, а он продолжает нестись сквозь ночь, увозя вагоны с поющими солдатами, которых ждет отнюдь не светлое будущее. «Что ему было до жертв, раздавленных на его пути! Несмотря ни на что, он стремился к будущему, стоило ли обращать внимание на пролитую кровь!»
Золя жил прямо у железной дороги, проходившей через Меден, к северо-востоку от Парижа. Возможно, именно она вдохновила его на создание этого романа. Его отец Франсуа Золя был одним из тех, кто стоял у истоков истории железнодорожного транспорта. Как инженер, состоящий на службе у австрийского императора, он участвовал в строительстве первой линии дальнего следования, проложенной в Европе. Дом Эмиля Золя, в котором теперь находится музей писателя, расположен прямо у рельсов – всего в 40 метрах от рева и грохота поездов.
Под высоким напряжением: когда электричество усиливало шум
У нас перерыв. В нашем уголке сейчас тихо, а сверху по-прежнему грохочет гром. Наконец я могу дать отдых руке. Сам господин