Шрифт:
Закладка:
На самом деле, Румянцевский музей был больше, чем только один институт, что следует из его официального названия в то время – Московский публичный и Румянцевский музей [там же: 10][521]. Рядом с ним в доме Пашкова была расположена еще одна недавно созданная коллекция из фондов Московского университета: Московский публичный музей. Однако в просторечии объединенный институт был известен просто как Румянцевский. Художественная галерея музея состояла из нескольких коллекций. Изначальная картинная галерея, включавшая знаменитую работу Иванова «Явление Христа народу», насчитывала, согласно современному каталогу, 202 картины[522]. В 1867 году завещанная Ф. И. Прянишниковым коллекция русских картин привлекла еще большее внимание к Румянцевскому музею. Описанная одним из современников как «пантеон русской живописи», а другим как «единственная в своем роде», галерея Прянишникова прибавила к славе Румянцевского музея 132 превосходных примера национальной школы, включая две знаменитые картины Федотова, «Сватовство майора» и «Свежий кавалер»[523]. В последующие десятилетия его отдел изящных искусств продолжал расти и к 1913 году насчитывал впечатляющее количество в 1700 полотен.
Широкая публичность сопровождала Румянцевский музей с первых дней его открытия в Москве. Еще до этой даты газеты и журналы представляли новый публичный институт культуры как «самое знаменательное из текущих явлений московской жизни»[524]. В одной из газет решительно заявлялось: «В летописях общественной жизни нашей столицы день 6-го мая 1862 года навсегда отмечен светлым воспоминанием. С этого дня первая в Москве публичная библиотека и музей вполне заявили свое существование»[525]. В «Сыне отечества» была перепечатана большая статья из «Московских ведомостей», полная восторгов по поводу нового музея[526].
Помимо поздравления москвичей со столь важным приобретением, вдохновенные тексты в прессе знакомили публику с новыми коллекциями и разъясняли значение музея для общества. В первые дни после открытия журналисты отметили рекордное количество посетителей – более двух тысяч человек в день[527]. Обозреватели в обеих столицах также подчеркивали образовательный потенциал музея, признавая растущий интерес публики к русской истории. В это же время в Москве было зарегистрировано «Общество древнерусского искусства» [Пятидесятилетие Румянцевского музея 1913: 21–22]. Между тем научное сообщество Санкт-Петербурга оплакивало потерю Румянцевского музея. Стасов, публично протестовавший против его перемещения, считал это событие просто унизительным для столицы империи[528].
Этнографическая выставка 1867 года
Этнографическая выставка открылась в Москве 23 апреля 1867 года. Обозреватели отмечали, что она представляла собой необычайное зрелище: в выставочном пространстве московского Манежа можно было увидеть, словно в калейдоскопе, всех разнообразных жителей необъятной империи. Многочисленные манекены, одетые в яркие народные костюмы и окруженные характерными региональными артефактами, усиливали впечатление от выставки как от грандиозного праздника[529]. Этнографическая выставка имела очевидный успех: за два месяца ее работы Манеж посетило 83 000 человек, что принесло около 45 000 рублей выручки [Богданов 1914: 11; Найт 2001: 124]. Вскоре на основе выставки 1867 года в Москве образовалась постоянная коллекция – Дашковский этнографический музей[530].
Помимо всего прочего, выставка продемонстрировала, что этнография может успешно использоваться как «инструмент национальной самоидентификации» [Майорова 2001: 94]. Как заметил А. Н. Пыпин, изучение этнографии ведет к лучшему пониманию национальности [Пыпин 1890: 15][531]. Выставка ознаменовала переходный момент между двумя различными моделями национальной идентификации – имперским, официальным национализмом, связанным с Николаем I, и русским этническим национализмом, господствовавшим в царствование Александра III [Майорова 2001: 101–102]. Между империей и нацией назрела напряженность, но организаторы Этнографической выставки умело разрешили ее с помощью продуманного устройства, которое одновременно признавало широкое разнообразие народов империи и иерархическое превосходство русских, экспонаты которых были расположены на видном месте на приподнятой выставочной платформе [Найт 2001: 111–112, 123].
Славянский съезд, созванный в связи с Московской Этнографической выставкой, сам по себе был «довольно странным явлением», на котором присутствовал 81 делегат из Австро-Венгрии, Сербии, Черногории, Пруссии и Саксонии (заметным было отсутствие представителей из Польши) [Petrovich 1985: 201–209, 224, 239; Богданов 1914: 11][532]. Съезд, как полагают специалисты, сам по себе достиг довольно немногого, но обозначил скрытый дискурс об особой объединительной миссии России в решении славянского вопроса [Petrovich 1985: 240]. Соответственно, Погодин, И. С. Аксаков и другие настаивали на том, чтобы русский язык взял на себя роль славянского lingua franca. Аксаковская газета «Москва», к примеру, писала амбициозно: «Славяне избирают русский язык как средство сближения и отдаются его изучению; книгопродавцы в западно-славянских землях не наготовятся русских словарей и грамматик. <…> Какая честь нам Русским!»[533] Извечный польский вопрос, бельмо на глазу общественности после восстания в 1863–1864 годах, оставался далеко на периферии этого славянского праздника. Погодин заметил по этому поводу: «пожелаем, чтобы Поляки, вслед за евангельским блудным сыном, опомнились и возвратились в недра Славянского семейства!»[534] Прославянская пресса представляла это «семейство» как нечто совершенно естественное: на страницах ежедневной газеты «Москва» и консервативной еженедельной газеты «Русский» тщательно запланированное событие воспринималось как «случайная» встреча народов, которая случилась сама собою[535]. Периодическая печать представляла все население России – независимо от социального положения – как участников празднеств, сопровождавших приехавших славян во время их поездки по стране в 1867 году. Судя по прессе, Этнографическая выставка и Славянский съезд были публичными событиями государственной важности. В преддверии выставки газеты опубликовали широкое обращение к читателям с просьбой о помощи и участии в монтаже экспозиции. Русское общество быстро откликнулось с неожиданной щедростью [Этнографическая выставка 1878: 3][536]. «Московские ведомости», например, регулярно обновляли список поступающих пожертвований.
Фактически за Этнографической выставкой стояла добровольная ассоциация, игравшая в эпоху реформ важнейшую роль в московской публичной жизни – Общество любителей естествознания, антропологии и этнографии (или ОЛЕАЭ). Это общество было основано в 1863 году при Московском университете и вскоре занялось активной публичной деятельностью[537]. Его признанным лидером был А. П. Богданов, молодой профессор зоологии в Московском университете, а президентом был назначен профессор геологии Г. Е. Щуровский. Примечательны время и место возникновения ОЛЕАЭ: оно выросло из «духа обновления, которым было охвачено все образованное общество в начале 60-х годов», как отмечает И. А. Каблуков в своей речи, произнесенной на 50-летии добровольной ассоциации [Богданов 1914: 5–6, 24]. ОЛЕАЭ было продуктом эпохи Великих реформ, когда правительство позволяло относительно независимым организациям проявлять инициативу в просвещении публики, и самопровозглашенная задача ОЛЕАЭ заключалась в популяризации науки и демократизации знаний в России[538]. Публичные лекции, выставки и музеи считались особенно эффективными для достижения этой цели. Помимо Этнографической выставки, ОЛЕАЭ поддерживало такие важные публичные мероприятия, как Московский славянский съезд 1867 года, Политехническую выставку 1872 года, Политехнический и Исторический музеи и Антропологическую выставку 1878 года [Равикович 1990: 162–163].
Посвященные Этнографической выставке статьи в прессе привлекли внимание к этому уникальному публичному событию, но общая его оценка носила неоднозначный характер[539]. Зарубежные источники были настроены преимущественно скептически и представляли выставку или как «политическую демонстрацию», или как своего рода «потемкинскую деревню» [Этнографическая выставка 1878: 32–33]. Хотя русские газеты протестовали против таких неуместных суждений,