Шрифт:
Закладка:
– Да? Рада это слышать.
– Потому что мне гораздо больше нравится управлять тобой напрямую. Скажем, эта кнопочка… – продолжал я, проводя губами по Нининой родинке, – забыл, для чего она нужна. Или вот этот чудный розовый рычажок – он реагирует на любое прикосновение, правда? – спросил я и лизнул ее сосок. – А внизу есть еще тумблер!
– Можешь продолжать, – сказала Нина, вытянувшись на кровати, – но не думай, что я стану разглагольствовать о твоем джойстике.
– А зря, – заметил я, легонько укусив ее за ногу. – Это же joy-stick.
– Веселая палочка? Ну как скажешь.
– Если бы ты хоть немного постаралась, то придумала бы перевод получше. Например – wait for it – ликующий жезл!
Нина прыснула со смеху.
– Погоди, это что, секс по телефону?
– Простите, – прошептал я ей в промежность, – секс по телефону – это скука смертная, лучше воспользоваться пневмопочтой. Вот интересно, если послать сигнал снизу, сколько времени ему понадобится, чтобы добраться до главного управления?
Похоже, не так уж и много: пневмопочта в ее теле работала прекрасно. Пока Терезка на экране яростно кричала на кого-то, Нина принялась тихонько постанывать. Я смотрел на нее и видел, как она прогибается, а то, что оставалось скрытым от моих глаз, мне любезно демонстрировало широкое зеркало, висящее над кроватью. Каждое отражение вызывало и сладостный трепет, и досадное недоумение: зеркало как будто вело с нашей кровати прямую трансляцию, но почему-то с потерями – не информации, не качества изображения, а чего-то куда менее уловимого. Нельзя не сбиться с толку, когда ощущаешь себя изнутри и одновременно наблюдаешь со стороны, и теперь это смятение словно бы сливалось со страстью и росло вместе с ней, становясь невыносимым. Я проник в Нину, и тогда она тоже посмотрела в зеркало. Она глядела в свои глаза, и я чувствовал, что она видит в них глаза животного, что она смотрит своими человеческими глазами в свои звериные глаза. А потом, не отводя взгляда от зеркала, она посмотрела в глаза мне. Но я уже не понимал, я это или не я, и в доказательство – то ли первого, то ли второго – впился пальцами в ее плоть и задергался, словно повешенный.
Я рассказываю все это главным образом потому, что в тот вечер на нас рухнуло зеркало. Мы, еще не разъединившись, потихоньку засыпали, когда оно вдруг упало на нас, но не разбилось, а просто накрыло нас собой. Наверное, оно было плохо прикреплено к стене, а может, мы перегрузили его своими отражениями, день за днем складывая их в него, как в блестящий сундук. И вот, пока мы, словно жертвы природной катастрофы, высвобождались из-под зеркала, одеял и друг друга, снова зазвонил домофон.
* * *
Стоя в ванной, я держал в руке белую телефонную трубку – точно так же, как десятки моих атлетических двойников, одетых в белые майки, синие трусы и красные носки. Казалось, будто все мы одновременно созваниваемся или очутились на старинной телефонной станции, где телефонисты, сидя длинными рядами, передают звонки из одного конца света в другой. Собрав всю свою волю, словно спящий, который хочет выбраться из ночного кошмара, я вернул телефонную трубку на стену, а потом, не глядя на своих доппельгангеров, выскочил из ванной.
Уже через час мне предстояло выступить на Фестивале Конрада.
Пробежав глазами спич о меланхолии в Центральной Европе, который я написал пару месяцев назад, я показался себе не слишком убедительным, но было понятно, что поезд уже ушел и поделать с этим ничего нельзя.
Главная площадка Фестиваля Конрада находилась прямо на Рыночной площади. Угловое здание, подсвеченное розовым, привлекало внимание прохожих, и в этот субботний день внутри было довольно оживленно.
Я прошел в большой зал и сел на сцене за столик с микрофоном, бутылкой минеральной воды и табличкой, на которой значилось мое имя. С самого начала было решено, что дискуссия о меланхолии в Центральной Европе не должна вестись на английском языке. В итоге все сильно усложнилось. Чтобы я понял, что говорит мой коллега из Венгрии, его переводчица сначала переводила его слова на польский для всех присутствующих, а потом уже моя переводчица передавала мне их по-чешски. Точно так же это происходило и в обратном направлении. Какая уж тут спонтанность: хорошо, что мы хотя бы приблизительно представляли, о чем толкует собеседник. У меня, впрочем, было такое чувство, что само по себе это вавилонское смешение языков многое говорит о Центральной Европе.
Для меня обсуждать центральноевропейскую меланхолию – все равно что прыгать в ледоход по льдинам. А вот Ласло Ф. Фёлдени написал о меланхолии знаменитую книгу, которую перевели на множество языков, и вообще производил впечатление знатока. Он был уже с сединой, постоянно поправлял на носу очки в тонкой оправе, и речь его состояла из длинных периодов, насыщенных культурными отсылками, – главным образом, к Альбрехту Дюреру. Я все пытался понять, симпатичен он мне или нет, и в итоге решил, что да. Фёлдени на первый взгляд казался довольно бесстрастным, но, наверное, он был просто одинок на своем интеллектуальном Олимпе. Он говорил о том, что меланхолия всегда граничила с тревожностью, как во времена античной Греции и в средние века, так и в эпоху романтизма и в настоящие дни. Меланхолия всякий раз показывает культуру в таком свете, от которого большинство из нас прячет глаза. Она предупреждает о ненадежности наших чувств и о тщетности всех попыток окончательно познать мир и разрешить вопросы человеческого бытия.
Модератор спросила, насколько это сейчас актуально.
– Современная цивилизация не только не оставила на карте мира никаких белых пятен, но еще и верит в то, что все проблемы технически разрешимы, – ответил Фёлдени. – Меланхолик не разделяет этого всеобщего убеждения. Хотя его желчь черна, он оберегает белые пятна в человеческой душе. Меланхолик тонко чувствует неразрешимое и необъяснимое. Он воспринимает неизвестное не как то, что рано или поздно станет известным, а как глубинную первооснову человеческого бытия. В наше время меланхолия – это бунт против общепринятых культурных, общественных и цивилизационных ожиданий. Поэтому меланхолия – свидетельство не грусти или плохого настроения, а внутренней силы, благодаря которой человек направляет все свое внимание на то, что раньше называлось сущностью. По словам польского поэта Адама Загаевского, меланхолия – это вертикальная ностальгия, которая кажется анахронизмом в мире, восприимчивом только к горизонтальным связям, – закончил Фёлдени.
Выяснилось, что его книга о меланхолии впервые вышла еще в восьмидесятых. Я представил себе, как Фёлдени, сидя в кадаровской Венгрии, исследует фрагменты досократиков, и проникся к нему еще большей симпатией. После дискуссии мы перекинулись парой слов в кулуарах, однако, хотя и подошло