Шрифт:
Закладка:
В наиболее трудную и, надо сказать, крайне двусмысленную, щекотливую ситуацию (из всех этих достойных героев) попадает Гринев. Перед ним поставлена сверхличная, сверхъестественная задача. Не только честь сберечь, как заповедано в эпиграфе, но, блюдя эту треклятую честь по всем дворянским и офицерским кодексам (скажем, пожертвовав собой, подобно капитану Миронову), в то же самое время, дополнительно (причем это второе, дополнительное условие и становится радостным, главным стимулом работы), спасти жизнь и честь оставленной ему на руках сироты – капитанской дочки Марьи Мироновой. Самому погибнуть – ему ничего не стоило. Раз плюнуть. Дворянин – как дворянин. Умирать – так умирать. Да вот беда: ему надобно выжить, чтобы вызволить сироту, подставив под удар дворянскую репутацию. Не честь, а всего лишь репутацию. Но и того достаточно. Ценой общения с Пугачевым! Ценой обвинения! Случайно…
Вне сказочного Пугачева, без сверхъестественной его помощи, ни Маше, ни Гриневу заведомо несдобровать. И об этом следует помнить и молиться потом всю жизнь за его грешную душу. Один овчинный тулуп и лошадь чего стоят! “Без тебя я не добрался бы до города и замерз бы на дороге…” И тут же – ругань: “Выходи, бесов кум!.. Вот ужо тебе будет баня, и с твоею хозяюшкою!” Поймали!
Сколько раз их ловят? Сколько раз грозят смертной казнью?.. Когда весь какой ни на есть христианский суд идет на тебя облавой – помянешь добрым словом Пугачева!.. Ату его! Ату!
12Эпиграфом к последней главе “Капитанской дочки” (“Суд”) поставлена пословица:
Мирская молва —Морская волна.Страшно в нее всматриваться. Как на дне морском различаешь: эти же волны смыли Пушкина с лица земли, с театральной сцены… Пушкинский, в последние годы жуткий, клубок жизни нам не дано разрешить. Легче распутать судебный клубок Гринева. Хотя тоже непросто. Загвоздка в том, что неколебимая честь Гринева, в результате его похождений, странным образом раздваивается. Так что в нашем кармане уже не Дон Кихот, а скорее Гамлет. Вынужденный проплыть между Сциллой и Харибдой (между Екатериной и Пугачевым), Гринев, сам того не ведая, делит честь на две неравные части. Это, во-первых, чувство долга перед службой, перед родиной, перед престолом. А во-вторых, голос чувства (тоже и долга), за которым, помимо любви, тянется жизнь, и честь, и гордость капитанской дочки. И вторая часть, между нами говоря, заметно перевешивает.
Лишь вмешательство Марьи Ивановны (капитанской дочки) спасает Гринева от предательства и шельмования. С какой стати, спросим, на протяжении романа все сирота да сирота? Что, других сирот не было на ниве Пугачева? Но Марья Ивановна, как Золушка в ожидании принца, сама под конец становится рыцарем и, даст Бог, еще себя покажет. В беседе с Екатериной II, на которой Гринев, сидя в каземате, уступая эстафету, лишь “невидимо присутствовал”, она произносит одну сакраментальную фразу, после чего рушатся все барьеры, все темницы и решетки. Фраза эта такая: “Он для одной меня подвергся всему, что постигло его”.
Ну вот, думаю, почему Екатерина на него обиделась. Пусть Екатерина Великая имела всегда женскую слабость к храбрым офицерам и государственную в них надобность, Гринев Ее персонально обошел как-то стороной. И как-то холодно выразился: “однако же я чувствовал, что долг чести требовал моего присутствия в войске императрицы”. Небось, для своей соклетной пер на рожон, манкируя императорской службой. И Великая ответила ему тоже холодно. Перечитав “Капитанскую дочку” и разобравшись кое-как в сюжете, она скрепя сердце повелела всего-навсего “оправдать” Гринева (это за все его, выходит, подвиги и геройства он заслужил лишь “оправдание”). А всю честь и похвалу воздала Марье Ивановне за ее ум и сердце, посадив рядом с собою. И продолжала тихо покоиться на скамейке противу памятника графу Румянцеву, которого, по свидетельству Пушкина (Заметки к “Истории Пугачева”), недолюбливала “за его низкий характер”, но, должно быть, созерцала в мечтах взятие Стамбула и неприступность русских границ… Образ ее царствования и управления, комментирует дотошный историк, всегда имел вид только что одержанной военной победы. В таком именно виде и запечатлел ее Пушкин на последних страницах “Капитанской дочки”.
Но о чем думал автор, сам на этих страницах попавший в капкан? О том, что выдуманные истории рано или поздно сбываются? Что без риска не бывает искусства, а трус не играет в карты? Или чтоб скорее убили? Гей, Данзас! Краткость и точность – вот первые достоинства прозы. Что всякий роман должен походить на шпагу? В завершение романа сама Марья Ивановна подняла шпагу, выпавшую из руки жениха. А вот жена не подняла. Побоялась. Через всю жизнь вытянуть текст, как шпагу? Она длинная и острая на конце. Как фабула романа. Но, заметьте, едва мы сказали “фабула”, она уже вибрирует. Вращается. Сверкает и трепещет в пальцах дуэлянта. Выпад!
– Ан-гард! – кричал пьяный Бопре на уроках фехтования. – Батман! Еще раз батман! Ангаже!..
Пушкин наклонился и начал медленно падать.
Место дуэли, помеченное памятником, заставило остановиться и посмотреть по сторонам. Памятник смахивал на знаменитый обелиск в конце романа, воздвигнутый графу Румянцеву императрицей Екатериной. Впрочем, еще не известно, говорили знатоки, где в точности стрелялся Пушкин, здесь, на лужайке, или вон там, на засекреченной территории авиационного завода, если перейти шоссе.
– Не бзди в тумане и не подавай гудки! – сказал самому себе какой-то поддавший с утра прохожий. Должно быть, моряк, речник, вяло подумал я, водный транспорт, и еще раз огляделся. Невдалеке, на садовой скамье, плакала капитанская дочка…
1994
Андрей Синявский
Чтение в сердцах[15]
Впоследних номерах “Вестника РХД” появился ряд материалов, задевающих меня по разным мотивам и поводам. Начало расправе с “плюралистами” положил А.И.Солженицын в “Вестнике” № 139, подхватила З.Шаховская в № 140, а в № 142 уже четыре-пять статей меня близко касаются. Я, было, не хотел отвечать. Но соблазнила территория, так щедро предоставленная мне – по французскому праву ответа – в “Вестнике РХД”. К тому же, проблема шире личных неудовольствий и затрагивает несколько интересных аспектов[16].
* * *В виде продолжения “Очерков литературной жизни”, в № 142, Солженицын напечатал статью “…Колеблет твой треножник”, где сердится на мою книжку “Прогулки с Пушкиным”. Здесь не место спорить о вкусах. Солженицын – реалист (тяготеющий, последнее время, к “соцреализму” с обратным знаком) и моралист. Понятно, у нас разные вкусы и разные стилистические ориентиры. Допустим, о чем-то для меня святом и великом я пишу иногда в тоне ироническом, а Солженицын эту иронию и самоиронию принимает всерьез, торжественно, “реалистично”, и дает ей гневный отпор. Его, понятно, коробят мои словесные обороты. Так же как меня коробят его созвучия типа: “вбирчиво”, “очунаться”, “грызовой