Шрифт:
Закладка:
“Честь! честь! честь!” – гремело у него в голове все последние годы – в письмах, в статьях, в разговорах. “Чему учится дворянство? Независимости, храбрости, благородству (чести вообще)”. Тот же рефрен, те же словопрения о чести звучат в “Капитанской дочке”, писавшейся параллельно его стремительному движению к смерти. За честью то и дело мерещится Черная речка.
Вынужденный жить “между пасквилями и доносами” (по собственному его наблюдению в письме жене, 29 мая 1834 г.), Пушкин все бессовестное и бесчестное собрал в лице Швабрина. Словно он прицеливался заочно живописать Дантеса. Столь омерзительных персонажей раньше в его команде не значилось. Пушкин, в общем-то, следовал щедрой и широкой кисти Шекспира и, рисуя негодяев, вносил в них какую-нибудь утешительную ноту. Не то – Швабрин! Трижды предатель, четырежды клеветник и несчитаное число раз расчетливый доносчик. В последний раз он донес на Гринева, уже заточенный в темницу, – из чистой мести. К тому же – трус. Да еще – насильник. Безбожник. Наконец, где бы ни был, вводил в обычай “душегубство”, говоря устами доброй Василисы Егоровны. “Смертоубийство”. Одним словом – швабра. Всю нечисть впитавшая и в удесятеренном размере выпускающая грязь из себя на палубу корабля, где капитаном стоит несгибаемый комендант Миронов. Сам Пугачев, не выдержав присутствия Швабрина, намерен его повесить. И за что бы, вы думали? Да за то, что с бедной девушкой и дворянской сиротой тот обходится, знаете ли, недостаточно гуманно. И это – Пугачев, осиротивший половину России! Зачет опять-таки в пользу Пугачева: ради поддержания чести повесил отца-капитана и соблюл целомудрие капитанской дочки…
Капитанская дочь,Не ходи гулять в полночь, —меланхолически насвистывал Пушкин уже собственной жене.
Но чем же держится, спросим себя, и почему не разваливается эта, не Бог весть какая, капитальная постройка? Более того – при всех несообразностях характеров и положений (“Не могу изъяснить то, что я чувствовал, расставаясь с этим ужасным человеком, извергом, злодеем для всех, кроме одного меня”), при множестве словесных и сюжетных поворотов, когда стиль то восхитительно, полупародийно взмывал ввысь, к реликвиям и обелискам осьмнадцатого столетия (“Упросите генерала и всех командиров прислать к нам поскорее сикурсу”), то стремглав катится долу (“…Подавайте сюда ваши шпаги, подавайте, подавайте… Сейчас рассади их по разным углам, на хлеб да на воду, чтоб у них дурь-то прошла…”), – так вот, отчего, спрашивается, вся эта композиция сохраняет видимость жизненной правдивости и поэтического равновесия?
Нет, одним сомнительным эпитетом “реализм” тут не обойтись. Допустимо выделить в “Капитанской дочке” по крайней мере три сорта скреплений и перетяжек, сообщающих завидную прочность легкому суденышку, брошенному в волны истории и на произвол судьбы. В первую очередь, естественно, привлекает к себе внимание беспримерная оснащенность романа всевозможными документами – от Придворного календаря до пашпорта Петруши Гринева, от реестра Савельича до записки Зурина о вчерашнем проигрыше. Автор любую безделицу готов подтвердить бумажкой: все рассказанное здесь, дескать, посмотрите, одна сущая правда. Как если бы бедняга Гринев, в поисках недостающего алиби перед следственной комиссией, волочил за собою по кочкам всю домашнюю канцелярию. Иллюзия, конечно (как всякое другое искусство).
Возясь столько с архивами, Пушкин вошел во вкус и художественный текст уже норовил стилизовать под архивные данные. В итоге авантюрный роман под его пером получил очевидные признаки документальной прозы. А на разгоряченное лицо человека легла пыльца истории.
Среди множества документов в “Капитанской дочке” два имеют приоритет. Это офицерский диплом славного капитана Миронова на стене – “за стеклом и в рамке”, – бросившийся Гриневу в глаза, едва он вошел в комендантский дом, и помянутый на прощание при последнем его заезде в Белогорскую крепость, “как печальная эпитафия прошедшему времени”. Тот диплом-эпитафия, разумеется, служит удостоверением чести, доставшейся по эстафете Гриневу при ближайшем участии и посредничестве Маши Мироновой, ищущей при дворе покровительства “как дочь человека, пострадавшего за свою верность”.
Второй документ, в увенчание романа, демонстрирует потомство Гриневых: “В одном из барских флигелей показывают собственноручное письмо Екатерины II за стеклом и в рамке. Оно писано к отцу Петра Андреевича и содержит оправдание его сына и похвалы уму и сердцу дочери капитана Миронова”. Перед нами аналогия первого диплома. Тоже “за стеклом” и тоже “в рамке”. Документальное обрамление книги так и сияет из этой памятной рамочки, доставшейся оскудевшим наследникам капитанской дочки. Дворянская честь в наши дни, с грустью думал Пушкин, с раздроблением имений тоже заметно мельчает…
Сопоставим два документа, и мы получим простейшую композиционную схему романа и его, так сказать, воспитательную концепцию. В этом смысле “Капитанская дочка” уже принадлежит к воспитательному жанру (только без навязчивой просветительской дидактики). Честь не стоит на месте, чести необходимо учиться, ее надо завоевывать, перенимая от капитана Миронова, как завещанный тебе эталон, ненаглядную капитанскую дочку, как следующий этап жизненного пути, ради дальнейших свершений, в более сложных, в немыслимых, прямо скажем, обстоятельствах.
Из той же геометрии наглядно проступает следующая система оснастки пушкинского корабля, придающая ему равновесие посреди всех исторических и приватных коловращений сюжета. Это парная, симметричная расположенность фигур и нагрузок. Итак, два диплома под стеклом. Две родительские пары с их двойным благословением невесте и жениху (а посередине Пугачев). Две виселицы – для противников и для сторонников Пугачева (вторая виселица симметрично выплывает из мрака в Пропущенной главе). Две полтины денег, не дошедшие по адресу. Две великие милости, оказанные Гриневу. Два при Пугачеве самодельных генерала. Два Ивана (Иван Кузмич и Иван Игнатьич). Два верных слуги (Савельич и Палашка). Две Палашки (первая в доме Гриневых). Две силы, два претендента на руку и сердце дамы, столкнувшиеся в гражданской войне. Два следователя-допросчика в Казанской комиссии. Два государя: царь-батюшка Пугачев и матушка Екатерина. Обоих с первого раза наши герои не узнают. Оба проявляют неслыханное великодушие. Оба, до смешного порою, говорят почти одинаковыми словами. “Не бойсь”, – ласково кличет во сне Пугачев Гринева. “Не бойтесь, она не укусит”, – комментирует Екатерина повадку своей белой собачки при встрече с Марьей Ивановной. “Долг платежом красен”, – поясняет Пугачев свою неимоверную щедрость. “…Я в долгу перед дочерью капитана Миронова”, – вторит Екатерина.
Пушкин привык мыслить и видеть мир симметричным, что отвечало, должно быть, его изначальной склонности к поэтической гармонии как основанию бытия. Возможно, он вообще исходил из двучленного, дихотомического деления и построения, господствующих в природе вещей и в сознании человека. Подобная комбинация казалась ему самой разумной, естественной и наиболее надежной, устойчивой, в особенности в дурную погоду.
Но третьей осью скреплений в обществе и в “Капитанской дочке” служила ему – честь. Она же позволяла действовать прямо и наступательно