Шрифт:
Закладка:
Пушкин – пьяный? Вранье. Просто он немного рассейничал последнее время. Размышлял о брате Иванушке, которого сжили со света. Дудка-тростинка выросла на могиле зарезанного. Вечная эмблема искусства, поющего над загубленной жизнью: “За красные ягодки, за червонные чоботки…”
– Что вы сочиняете нынче, Александр Сергеевич? – допытывались не в меру любознательные дамы. – Признайтесь! Скоро ли нас одарите чем-нибудь замечательным?..
А Пушкин думал с тоской:
– Скоро ли это кончится?
У него в столе вместо дудки лежала “Капитанская дочка”.
9В правдивой дудочке-дочке Пушкина смутно звучит, а временами внятно дает знать о себе голос русской народной сказки. Прислушайтесь:
В темнице там царевна тужит,А бурый волк ей верно служит…“Скажи, братец, какую девушку держишь ты у себя под караулом? Покажи-ка мне ее”.
По троекратному приказанию (как и подобает в сказке) “Пугачев толкнул дверь ногою; замок отскочил; дверь отворилась, и мы вошли.
Я взглянул и обмер. На полу, в крестьянском оборванном платье сидела Марья Ивановна, бледная, худая, с растрепанными волосами. Перед нею стоял кувшин воды, накрытый ломтем хлеба…
“Выходи, красная девица; дарую тебе волю. Я государь”…
…Она закрыла лицо обеими руками и упала без чувств…”
При виде Пугачева красная девица впадает в каталепсический сон, на манер сказочной Людмилы: “…Зрит колдуна перед очами. Раздался девы жалкий стон, падет без чувств – и дивный сон объял несчастную крылами…” Затем, вместе с Гриневым пройдя очистительный курс (ритуальное хождение через огонь – в пропущенной главе), превращается – в царевну. Недаром в поисках Маши так далеко заехал наш царевич, еще ничего не понимающий Гринев: “Куда это меня завело?…На границу киргиз-кайсацких степей!..”
Богоподобная царевнаКиргиз-Кайсацкия орды!..Но всему свое место.
Пока красная девица валяется на кровати без памяти или сидит взаперти в темнице (“в светлице”), возле ее обители складывается альянс, хорошо знакомый сказке. В роли зверей-помощников мелькают девка Палашка (шустрая, вездесущая кошка – не зря Иван Кузмич замыкал Палашку в чулан) и ее полюбовник, казацкий урядник Максимыч (вороватый пес), разносящий вести и письма на дальние дистанции. Но волк, разумеется, это сам Пугачев.
Пугачев – оборотень. Он появляется внезапно из “мутного кружения метели”, в предварение мужицкого бунта, и в первый момент, как оборотень, не поддается четкой фиксации. Точнее сказать, в нем совмещается несколько зрительных образов, создавая перед глазами притягательную загадку. Фигура материализуется из ночного сумрака и снежного вихря, и образ Пугачева, знаменуя дальнейшие метаморфозы в романе, с самого начала вращается: “Вдруг увидел я что-то черное…”; “…Что там чернеется?”; “…Воз не воз, дерево не дерево, а кажется, что шевелится. Должно быть, или волк, или человек”.
Колорит напоминает несколько атмосферу пушкинских “Бесов” (1830 г., Болдино), к которым восходит и тягостный сердцу пейзаж перед началом мятежа: “Однажды вечером (это было в начале октября 1771 года) сидел я дома один, слушая вой осеннего ветра и смотря на тучи, бегущие мимо луны”.
Мчатся тучи, вьются тучи…………………………………Сил нам нет кружиться доле;Колокольчик вдруг умолк;Кони стали… “Что там в поле?” —“Кто их знает? пень иль волк?”Волк, согласно традиции, самое разлюбезное и родное по естеству воплощение оборотня, да и многие волки на самом деле – оборотни. Между тем Пугачев при ближайшем знакомстве оказывается простым мужиком, чье лицо не лишено даже некоторой приятности (а что вы хотите от оборотня?). В его трактовке Пушкин отталкивается от байронова Лары (письмо И.И.Дмитриеву, 26 апреля 1835 г.) и других разновидностей романтического демонизма в изображении разбойников, включая, должно быть, и собственного заколодившего вдруг “Дубровского”. И все же в человеческом облике и в повадках Пугачева проскакивает временами что-то волчье (верхнее чутье, сметливость и расторопность на неведомых дорожках в степи, полномочия Вожатого, Вожака, Вождя в дикой стае, кровожадность, воющее одиночество). Через весь роман, по лучшим стандартам, проносится огненный, волчий взгляд Пугачева.
Вот уж он далече скачет;Лишь глаза во мгле горят…Но главный факт, устанавливающий – на острие иглы! – оборотничество Пугачева, принадлежит истории. Это уже, так сказать, объективный исторический факт, и мог ли тут Пушкин остаться равнодушным? Как было упустить вполне правдоподобный, разработанный урок обращения неизвестного бродяги в царя, восколебавший половину России?! Раньше времени, видать, мыши кота хоронили, как означено на лубочной картинке в доме капитана Миронова. Ироническая эта картинка, имевшая на примете зловредного Петра I, перекидывается в “Капитанской дочке” на Петра III. Дескать, не почил в бозе самодержавный государь, а восстал в диком образе Пугачева на страх всем екатерининским мышам.
В секретных заметках к “Истории Пугачевского бунта”, предназначенных императору Николаю Павловичу, Пушкин не без тайной усмешки фраппировал царя такими, например, изысканиями в архивах: “Пугачев был уже пятый самозванец, принявший на себя имя императора Петра III. Не только в простом народе, но и высшем сословии существовало мнение, что будто государь жив и находится в заключении. Сам великий князь Павел Петрович долго верил или желал верить сему слуху. По восшествии на престол первый вопрос государя графу Гудовичу был: жив ли мой отец?”
Не выдержал и погрозил-таки Императору пальцем убиенного бабушкой дедушки и убиенного сыном отца. Цепь переворотов и насильственных смертей плелась возле трона. А вы еще спрашиваете: отчего произошла революция в России? Не сочувствуя революции, Пушкин влекся к Пугачеву. Уж больно интересной и поучительной показалась ему история, что сама ложилась под ноги и становилась художеством. От “Истории Пугачевского бунта”, удостоверенной всеми какие ни на есть документами, отделилась ни на что не похожая, своенравная “Капитанская дочка”…
Автор протер глаза. Выполнив долг историка, он словно забыл о нем и наново, будто впервые видит, вгляделся в Пугачева. И не узнал. Злодей продолжал свирепствовать, но возбуждал симпатию. Чудо, преподанное языком черни, пленяло. Автор замер перед странной игрой действительности в искусство. Волшебная дудочка, как выяснилось, пылилась у него под носом. Смысл и стимул творчества ему открылись. Он встретил Оборотня.
Уже в ответе на критику “Истории Пугачевского бунта” (1836) Пушкин отметает пошлые, по его выражению, назидательные сентенции, которыми его оппонент бесстрашно награждал Пугачева, и приводит разящий пример подобной нравоучительной пошлости: “Если верить философам, что человек состоит из двух стихий, добра и зла: то Емелька Пугачев бесспорно принадлежал к редким явлениям, к извергам, вне закона природы рожденным; ибо в естестве его не было ни малейшей искры добра, того благого начала, той духовной части, которые разумное творение от бессмысленного животного отличают. История сего злодея может изумить порочного и вселить отвращение даже в самых разбойниках и убийцах. Она вместе с тем доказывает,