Шрифт:
Закладка:
А не прокатиться ли нам раз в жизни на Черную речку? – подумалось. Ведь никогда не видел. Да и вообще в Санкт-Петербурге я не бывал, дай Бог памяти, то ли пятьдесят, то ли тридцать с лишним лет. Отвлеченно я знал, конечно, что от Черной речки там ни черта не осталось. Асфальт, небось. Новостройки. Какая-нибудь дачная, чавкающая грязь. Но тем больше меня манило на место небезызвестной дуэли. Не знаю – почему. И мы поехали.
Ленинград – осыпа́лся. Как чайная усохшая роза, поставленная в стакан с гнилостной тяжелой водой, подпорченный Ленинград, казалось, на глазах терял свои классические лепестки. Прекрасные фасады екатерининских времен, казалось, облетали. Казалось, сама империя разваливалась у нас на глазах.
– Но дело не в том, Маша, – продолжал я рассуждать, зевая по сторонам, – что Пугачев – хороший. Что в нем, как в каждом из нас, подспудно тлеет какая-нибудь Божья свеча. Так ведь и Карамзин открыл в “Бедной Лизе”, что крестьянки, мол, тоже любить умеют. Посмотри в “Капитанской дочке”. Вот здесь, важная запись. На первый взгляд, ничего особенного:
“Неожиданные происшествия, имевшие важные влияния на всю мою жизнь, дали вдруг моей душе сильное и благое потрясение”.
Ведь это сказано Гриневым в состоянии тяжелейшей и преждевременной депрессии, на краю безумия, распутства, накануне ударившей по нему, как молния, и по всей стране пугачевщины, которая его странным образом извлекла и исцелила. Своей неуемной энергией Пугачев вывел Гринева из бездействия, когда тот, подчиняясь воле отца, уже не имел охоты ни читать, ни писать, а этот разбойник наставил на правильный, полный превратностей путь. Вот отчего Пугачев, по большому счету, для Гринева “благодетель”, и все они, в общем-то, должны за него Бога молить. Посреди благословивших чету (и тут же погубленных) Машиных родителей и отказавших в свадьбе вначале и только потом, под конец, спохватившихся гриневских стариков – Пугачев единственный, кто добровольно и самозванно принял должность посаженого отца и ласково кликал во сне Гринева: “Не бойсь, подойди под мое благословение…”. “«Не бось, не бось», – повторяли мне губители, может быть и вправду желая меня ободрить”. Под виселицей, стало быть, заместив отца, благословил его Самозванец. Как некогда – в прошлом – родители благословляли иконой и крестом. Какая разница? Пугачев и сам грезит в песне о виселице. Они с Гриневым, между нами говоря, – крестовые братья. Старший – Пугачев – так и рвется под топор и приглашает туда же своего любимца и выкормыша. После подобного чествования, еще во сне, младшему ничего другого не остается, как тоже сделаться самозваным, самостоятельным лицом. Службист и сослуживец вчера, он становится одинокой и неприкаянной персоной и, дабы выручить свою бесценную Машу из беды, лезет обратно в львиную пасть, циркач. Была и у нас такая веселая поговорка: “Всю жизнь работаем в пасти у льва!”
Словом, немного попробовав совратить Гринева в преданного себе фельдмаршала, Пугачев выбил его из узаконенной колеи и обратил в независимую, ответственную, стойкую личность. Ты посмотри, Маша, Гринев, пройдя пугачевскую школу, вообще начинает пренебрегать службой. Он и на службу в Оренбурге, под генералом, смотрит косо, да и обчистивший его и осчастлививший Зурин ему не закон. Из переплета, куда он попал, офицер Гринев вышел человеком. Перипетии его судьбы и сплетения путей становятся зеркалом рисунку души и характера Пугачева. Он ведет себя вольно, самонадеянно и ездит взад и вперед, что твой Пушкин. Урок Пугачева, выходит, пошел ему впрок и во благо…
Мало того. Едва Пугачев (оборотень) вторгся в сердцевину романа, все вокруг закрутилось и завертелось. Смешные и трогательные старики (Иван Кузмич и проч.) разом выросли в трагические фигуры. А несчастный старик-башкирец с отрезанными ушами, носом и языком, мигом очутился верхом на виселице в должности немого новоявленного палача. Перебежавший к Пугачеву урядник, присвоив у Гринева полтину денег, бросается к нему добрым знакомым: “…Я готов был уже ударить его своею турецкою саблею, как вдруг он снял шапку и закричал: «Здравствуйте, Петр Андреевич! Как вас Бог милует?»…Я несказанно ему обрадовался”. Самая невинная мысль пишется зигзагом и, как необъезженный конь, чуть что, встает на дыбы. Заклятый Хлопуша, чья зверская внешность внушает ужас, выказывает внезапно неподдельное благородство и широту души, щедрое, открытое сердце. Недаром Пушкин в письме ласково именовал Наталию Николаевну своей Хло-Пушкиной, сопоставляя в виде контраста милое личико жены и рваные ноздри каторжника, ее филигранные пальчики и его косматую лапу.
Пушкин явил нам великую обратимость жизни, увенчав “Капитанской дочкой” все, что писал всегда о превратности бытия. Вещи вертелись под его пером, поворачиваясь к зрителю то смешной, то печальной, то темной, то светлой своей стороной. Оттого-то в его романе и отдельные фразы и даже слова звучат подчас двусмысленно и жутковато или лукаво перемигиваются с соседними либо стоящими поодаль друг от друга, на почтительном расстоянии, и всю эту бездну значений необходимо не упускать из виду в словесном фехтовании Пушкина.
“Ну, а что ваши?” – “Да что наши!” – переговариваются Пугачев с хозяином постоялого двора. “Войди, батюшка, – отвечал инвалид: – наши дома”. Безусловно, словцо “наши” здесь обоюдоостро: одни “наши” у казачества, и совсем другие в комендантском доме, и те “наши” скоро начнут воевать с этими “нашими”: гражданская война.
Таинственная фраза Пугачева на воровском жаргоне “заткни топор за спину: лесничий ходит” – реализуется, проясняясь, в предварительном сне Гринева, словно Пугачев ее там подслушал: “мужичок вскочил с постели, выхватил топор из-за спины и стал махать во все стороны… Комната наполнилась мертвыми телами…” Да и готовность объявить себя “посаженым отцом” на свадьбе у Гринева Пугачев как будто заимствовал из того же гриневского сна. Все они взад-вперед листали “Капитанскую дочку”.
Уж на что, казалось бы, дуэль занятие сугубо дворянское, деликатное и наизусть знакомое Пушкину. Так и та получает массу синонимических оборотов, иной раз самого грубого, простонародного свойства: “за одно слово… готовы резаться” (Маша); “он вас в рыло, а вы его в ухо, в другое, в третье” (Иван Игнатьич); “тыкаться железными вертелами, да притоптывать, как будто тыканием да топанием убережешься от злого человека!” (Савельич). В наказание шпаги наших дуэлянтов Палашка препровождает в чулан. В тот самый чулан, куда Палашку вскоре саму запрут… Но вершиной пародии служит прелюдия ссоры Гринева со Швабриным: “…капрал Прохоров подрался в бане с Устиньей Негулиной за шайку горячей воды”. Останься Пушкин в живых, воображаю, как в веселую минуту мог бы он повернуть собственные вздорные склоки с князем Репниным, с графом Соллогубом… Но со Швабриным – никогда! Честь задета!
Вдруг…