Шрифт:
Закладка:
– Простите, – говорит моя невестка, – я не могу вас впустить. Никого не могу впустить. Но Агостино мне о вас рассказывал…
– Можно на «ты», – говорю я, бросив на неё короткий взгляд.
– Розария, – кивает она, протягивая через щель руку. – Слушай, если хочешь, можешь немного погулять с Кармине: я выйти не могу.
Выскочив из квартиры, мальчик сразу хватает меня за руку.
– Дядя! – кричит он радостно, потому что на этот раз я сдержал слово.
– Не волнуйся, через часок я его приведу.
– Я и не волнуюсь, – она уже собирается захлопнуть дверь, но потом вдруг передумывает. Лицо у неё ещё молодое, только очень усталое, с тёмными кругами – должно быть, следами недавних событий. – И ты тоже не волнуйся. Это какая-то ошибка. Агостино – честный человек. Мы все порядочные люди.
– Да-да, конечно, я знаю, – смущаюсь я.
– Ничего ты не знаешь! – шипит она, приоткрывая дверь ещё чуть шире, и я вижу лежащую на косяке руку с остриженными почти под корень ногтями и длинными, тонкими, как у пианистов, пальцами. – Тебе до нас и дела-то не было! – ей приходится склониться ко мне совсем близко, чтобы не услышал мальчик, и я обнаруживаю, что глаза у неё вовсе не карие, а тёмно-зелёные.
– Мне очень жаль, Розария, – расстроенно бормочу я, понимая, что эти слова адресованы не только ей, но и тебе, мама.
– О чём тут жалеть? – тон вдруг меняется, словно она больше не злится, а лишь глубоко опечалена. – Никто же не умер. Как Агостино вернётся, попрошу его позвонить. Похоже, он насчёт тебя тоже здорово ошибался. Во всяком случае, Кармине ты понравился, – и, полуулыбнувшись, закрывает дверь, так что ответить я не могу.
– Идём? – спрашивает мальчик.
Мы гуляем по тенистым, усаженным деревьями улицам жилого района – словно совсем в другой город попали. Здесь у прохожих даже лица светлее и не такие выразительные, как в центре, а голоса сплошь низкие – наверное, от свежего воздуха.
– А вы всегда здесь жили?
– Родители говорят, сперва у бабушки Антониетты: сам я ещё маленький был, не помню. Но я и сейчас у неё постоянно бываю: сплю там, в ораторий при церкви дона Сальваторе хожу, играю…
– Да уж, видел я ваши с приятелями игры…
– Только маме не говори – заругает.
– Моя тоже ругалась.
– Неправда, твоя была весёлая!
Любовь соткана из недоразумений, размышляю я по дороге в парк.
– Хочешь мороженого?
Он качает головой.
– Не любишь?
– Нет настроения.
– Это почему же?
– Я по бабушке скучаю.
– Я тоже.
И мы идём молча до самого парка. Потом мальчик, вдруг остановившись как вкопанный, дёргает меня за руку.
– Ты ведь опять уезжаешь?
– Да, завтра, – даже не пытаюсь соврать я. – Но скоро вернусь.
– Тогда нам стоит поторопиться.
– Куда?
– Это секрет. Точнее, сюрприз – тебе от бабушки. Она сказала, как ты вернёшься, мы его вместе… А теперь… – он улыбается, чтобы не расплакаться, и я только сейчас понимаю, что у него нет переднего зуба: совсем как у меня, когда я таскал в кармане мышонка. – Только не знаю, вдруг его кто забрал…
– Что ж, давай проверим!
Мы снова поднимаемся на холм и садимся на фуникулёр, направляющийся к твоему кварталу, где жмётся друг к другу горстка невысоких домов, втиснутых между самыми роскошными городскими улицами, всего в паре шагов от площади со знаменитым театром, и где разноголосый гомон воскрешает в памяти мелодичные, словно песня, перепалки прошлого: «Добрейшего вечера, донна Антониетта!» – «И вам всего наилучшего, донна Тюха!» – «Как ребёночек?» – «Дурная трава, сами знаете…» – «А товар?» – «Не понимаю, о чём это вы…» – «Не Долдона же спрашивать…» – «И думать забудьте! Сплетни это всё, злые языки!» – «Ну а если муж ваш вернётся?» – «Да уж, знамо дело, вернётся!» – «Что ж, тогда прошу прощения, донна Антониетта…» – «Спокойной ночи, донна Тюха!»
Подходя к дому, я беру Кармине за руку, едва заметно сжимаю. Дверь по-прежнему не заперта, твоих вещей никто не тронул. Едва мы входим, я чувствую, как накатывает тоска. А мальчик уже ведёт меня прямиком к твоей кровати.
– Там, – говорит, – внизу.
Я качаю головой: не понимаю.
– Сюрприз! Он там!
Нагнувшись как можно ниже, я заглядываю под кровать, где когда-то лежал «товар» Долдона. От волнения Кармине закусывает губу. Я тоже. Потом протягиваю руку и достаю…
– Бабушка целую вечность потратила, но всё-таки её отыскала. Сказала, она должна к тебе вернуться.
Я щёлкаю замками чуть запылившегося футляра, откидываю крышку… Скрипка оказывается даже меньше, чем я помнил: выглядит совсем игрушечной. Кажется, я снова получил её в подарок, на этот раз – от тебя. Лента на подкладке давно выцвела, но моё имя ещё читается: «Америго Сперанца».
– Видишь? Ты тоже Сперанца!
Я провожу кончиками пальцев по струнам, и перед глазами снова встают цветная бумага, в которую была завёрнута скрипка в день моего рождения, уроки маэстро Серафини в подсобке мастерской Альчиде и восторг от возможности наконец услышать, как с каждым упражнением извлекаемые мной звуки становятся чуть менее пронзительными и чуть более нежными, а пальцы – чуть более опытными…
– Теперь ты счастлив, – улыбается мальчик. И это вовсе не вопрос.
52
Я заскочил на кладбище положить цветок на твою могилу – так мы впервые за долгое время снова остались наедине. Сперва хотел помолиться, но почти сразу бросил, поняв, что это не самый удачный повод импровизировать. Потом пытался поговорить с тобой: почему-то решил, что должен сказать тебе что-то очень важное – а в голову так ничего и не пришло. Я столько лет на тебя злился, что в итоге запамятовал, из-за чего.
Небо застыло в ожидании смены погоды: ни ясно, ни пасмурно. Вдоль бесконечных рядов надгробий бродят редкие посетители, зашедшие приглядеть за своими покойниками: принести свежих цветов, масла для свечей. Я тоже кладу цветок на могилу, но свечи не зажигаю: ты никогда не любила спать при свете. Завтра, может, послезавтра цветок увянет. Впрочем, это не важно: думать о тебе я всё равно не перестану. Годы, что мы провели в разлуке, стали моим любовным письмом; каждая нота, которую я когда-либо сыграл, была сыграна для тебя. Мне больше нечего сказать, и ответов я больше не ищу. Отец, Агостино, твоя отстранённость, наше молчание – свои мысли я оставлю при себе, мне нравится их компания. Разгадок у меня нет, но это тоже не важно.
Я задерживаюсь ещё ненадолго, разглядываю цветок. Стою, переминаясь с ноги на ногу, пока не чувствую, что они наливаются свинцом, и только тогда прощаюсь. Того,