Шрифт:
Закладка:
Вернувшись на тротуар, моей руки Кармине не отпускает. Мне почему-то вспоминается запах Дерны, когда она кутала меня в своё пальто в ожидании автобуса на Модену. И это меня пугает. Выходит, пальцы, которым до сих пор удавалось только водить смычком по скрипке, могут быть инструментом, способным утешить, придать сил? Это настолько огромная мощь, что я не уверен, смогу ли с ней совладать. Рука, сжимающая ладошку мальчика, вдруг чувствует себя бесконечно слабой. Она только что дала слово, которое не сможет сдержать.
– Для зоопарка сегодня слишком жарко, давай-ка возвращаться к Маддалене.
– В другой раз тогда сходим?
Я думаю об обратном рейсе в Милан, об уже запланированных концертах – и не отвечаю.
– Приходи ещё, у меня для тебя сюрприз.
Отведя его к Маддалене, я разворачиваюсь и весь обратный путь чувствую мягкость его ладошки, лежащей в моей.
50
На этот раз дежурный в суде по делам несовершеннолетних пропускает меня без вопросов. Даже, подумав немного, называет доктором (в твоём городе это не учёный титул, а знак уважения):
– Пожалуйста, доктор, судья Сапорито вас ждёт, – и спешит вызвать мне лифт.
Закрыв за мной дверь, Томмазино возвращается за стол. Я тоже сажусь.
– Я, собственно, зашёл попрощаться.
Томмазино машинально приглаживает волосы, словно они до сих пор такие же буйные, как в семь лет.
– Что ж, неплохо! В прошлый раз ты сбежал, так ничего и не сказав.
В дверь робко стучат, появляется голова дежурного:
– Синьор судья, не желаете кофе? – в этом городе кофе тоже не напиток, а знак уважения. Томмазино отмахивается, и голова исчезает.
– А помнишь тех перекрашенных крыс? – спрашиваю я, разглядывая фотографии на столе.
Мрачное лицо Томмазино расплывается в улыбке:
– Такое забудешь!
– До отъезда мир подбрасывал нам сотни возможностей. Мы были всемогущи: могли даже крыс за хомяков выдать. А на обратном пути я уже сам в себя не верил. Волшебство разлетелось в клочья. Здесь у меня ничего не было, кроме мамы, там – всё остальное. Выбрав остальное, я стал тем, кем стал: маэстро Бенвенути, – я замолкаю, не знаю, как продолжить, и слова вдруг начинают литься сами, без моего участия. – Но остался и тем, другим, носящим одну с Кармине фамилию.
Не знаю, понимает ли меня Томмазино. Его жизнь была совсем иной. Ему не пришлось выбирать. У него на столе есть фотографии каждого, кто ему дорог.
– Он мог бы уехать со мной, – выдыхаю я. – Я ведь, как ты и говорил, единственный родственник. Поживёт у меня, пока ситуация не изменится. Или пока не выяснится…
– Я, конечно, рад, что ты передумал…
– Знаю, это непросто: я живу один, часто уезжаю… Могу же я хоть что-то для него сделать! Я всегда только брал от жизни, пора уже и отдавать… – Томмазино открывает рот, чтобы возразить, но я продолжаю: – Я не говорю, что это навсегда: хотя бы на несколько месяцев. Уедем вместе, потом поглядим…
– Амери, в этом нет необходимости. Его мать выпустили.
– Что?
– Она вчера вернулась домой.
– То есть обвинения сняты?
– Не совсем. Её отпустили под домашний арест, учитывая наличие несовершеннолетнего ребёнка. Пойдёт по более лёгкой статье.
– А Агостино?
– Пока ничего. Следствие продолжается, там видно будет. Но обвинения тяжкие.
– Наркотики?
Томмазино выглядит совершенно разбитым, будто в этом есть и наша вина: его и моя, поровну.
– Но как же мальчик? Разве можно доверять ребёнка?..
– Она его мать…
И что теперь делать? Я совсем запутался. Правильное решение снова ускользнуло. Мать вернулась домой – хорошо же, как ни крути. Но радоваться не получается.
– Я хочу с ней поговорить. Хочу сказать этой женщине, что она может звонить мне в любое время, я помогу. У тебя есть адрес?
Томмазино качает головой. Он не понимает. Ещё пару дней назад я этого ребёнка и знать не хотел, а теперь рвусь в бой. Но теперь, дав слово, моя рука уже начала строить планы на будущее. Так часто бывает – например, когда влюбляешься. Наконец Томмазино сдаётся и, сняв с полки над столом пухлую папку, записывает мне на липком жёлтом квадратике адрес и номер телефона.
Мы прощаемся так, словно завтра собираемся встретиться вновь: так прощаются давние друзья.
– Подожди-ка! Хочу тебе кое-что дать, – вспоминает он в дверях. – Решил поискать после твоего визита. Столько всего сразу всплыло… – и, порывшись в ящике стола, достаёт сложенный вчетверо листок. Потом разворачивает его, и на пожелтевшей бумаге возникают три набросанных карандашом детских головы: стриженная под горшок светлая, зловредно-рыжая и угольно-чёрная.
– Это же портрет, который нарисовал тот молодой человек в день нашего отъезда! – догадываюсь я.
– Держи, дарю. Вот, смотри, дата и подпись: товарищ Маурицио, помнишь?
Молча сложив листок, я пару секунд разглядываю ботинки, всё ещё удивляясь, что больше не чувствую боли. Потом медленно иду к двери. За окном ветер клонит верхушки деревьев в сторону моря. Погода меняется.
51
На тяжёлой двери тёмного дерева медная табличка с надписью: «А. Сперанца». Это ведь мог быть я, мой дом, моя жизнь! Однако, к счастью или к несчастью, это квартира Агостино. И его жизнь. Дурная трава и добрая, как ты говорила. Стучать не спешу: стою, представляю себе другого Америго – того, кто провёл эти годы в родном городе. Вижу его идущим по улицам, переулкам – такого же, как я, и всё-таки чуточку другого. Сложён иначе – жизнь заставила: более грузный, лысоватый, загорелый. Улыбчивый, рядом женщина – темноволосая, пышногрудая. Ремесленничает понемногу или на заводе… Хотя нет, он бы учился у сапожника, отца Мариуччи, как ты и хотела. Потом, повзрослев, открыл бы мастерскую: чинить, ставить набойки, подгонять по ноге – поскольку лучше всех знал, что значит влезть в чужие ботинки. Или начал бы сам, вручную, тачать обувь, открыл бы магазинчик. Дела бы плелись ни шатко ни валко – а может, наоборот, пошли бы в гору и он бы стал продавать свою обувь даже за границу. В Америку. И тебя бы в Америку свозил. Заботился бы о тебе.
Я почему-то не хочу жать на кнопку звонка – тихонько стучу костяшками пальцев.
– Кто там? – спрашивает изнутри женский голос.
– Меня зовут Америго, мы не знакомы… Я пришёл проститься с мальчиком.
За дверью слышно перешёптывание, потом женщина окликает сына: тот, наверное, смотрит в соседней комнате телевизор, – и наступает тишина. Стучу снова.