Шрифт:
Закладка:
Говоря о муралах на стенах столовой, надо иметь в виду еще одно весьма драматичное обстоятельство: сад-лабиринт, вид на который открывается из окаймляемых росписями окон, был любимым местом игр Хайатта Уиткомба. После исчезновения ребенка именно там родители и няня обнаружили его последний след: ночную рубашку, наполовину закопанную в землю у дальнего края лабиринта, там, где начинается поле.
Согласно единственному отчету, который мне удалось обнаружить, ночную рубашку Хайатта вдавили в землю с такой силой, что она застряла в каменной расщелине и ее пришлось оттуда вырезать.
Кадры, на которых Морейн перечисляет симптомы болезни Хайатта, я пересматривала неоднократно, и всякий раз в горле возникал душный ком. Ощущение узнавания до сих пор слишком мучительно. Думаю, тогда, в Уксусном доме, я испытала его в полной мере. Впрочем, это всего лишь предположения, ибо разговор, как и все другие, полностью ускользнул из моей памяти. Именно острым чувством узнавания можно объяснить вопрос, который я задаю Морейн.
– Судя по тому, как вы описываете Хайатта Уиткомба, мальчик страдал аутизмом. Это так?
– Тогда подобного термина не было, но, полагаю, вы правы. А почему вы об этом спросили?
Тут объектив камеры Сафи начинает снимать панораму комнаты, видимо, пытаясь избежать съемки моего лица, хотя видно, как я опускаю голову вниз, как только камера отодвигается. Я слышу собственный мягкий голос:
– Ну, я… дело в том, что мой сын…
– Что с ним?
Повисает пауза, самая короткая в мире, недостаточная даже для вдоха, во время которой до Морейн доходит, какой темы она коснулась.
– Я, оу; оу, простите. Он…
– Неважно, – отвечаю я через мгновение едва слышным голосом.
Профессиональное чутье подсказало Морейн, что разговор о Хайатте лучше прекратить, ибо он чреват опасными поворотами. Повернувшись к дверям, она растянула губы в жизнерадостной бодрой улыбке, которую, должно быть, постоянно отрабатывают медсестры онкологических отделений, и произнесла:
– Ну, пока светло, давайте поскорее выберемся отсюда и осмотрим лабиринт.
– Это было бы здорово, – с готовностью подхватила Сафи.
– Честно говоря, я бы предпочла осмотреть остатки теплицы, – слышу я собственный голос за кадром.
– Мне казалось, вы хотели, чтобы мы сделали это вместе, – возражает Сафи.
Я появляюсь в кадре, пожимаю плечами, и беззаботно бросаю:
– Думаю, если мы на время разделимся, в этом не будет большой беды. Уже поздно, надо посмотреть как можно больше. Завтра, если будет необходимость, мы сюда вернемся. Это ведь возможно, мисс Морейн? – Она утвердительно кивает. – Вот видите, Сафи. Хорошо, что Господь создал телефоны с камерами.
Записи Сафи сообщают, что мы втроем вышли через двери столовой и, забрав по пути Холли и Акселя, направились к лабиринту. Семейство Лафрей было уже внутри, маленькая Эйлин играла в футбол, используя вместо мяча полусгнившее яблоко. Морейн повела меня к теплице, а Сафи, жаждавшая получить фотографии лабиринта – и в особенности мемориальной плиты, установленной на том месте, где, как предполагалось, исчез Хайатт, – метнулась в сторону и успела заснять вход и первый отрезок лабиринта. Акселя и Холли она попросила присутствовать в кадре в качестве стопажа. Верная своему слову, я достала телефон, включила видео и сделала две длиннейших записи. Честно говоря, особого интереса они не представляют, за исключением тех кадров, где Морейн откидывает заскорузлый от грязи брезент и перед моим восхищенным взором оказываются задники из «Госпожи Полудня», сваленные кучей.
– Даже не знала, что они здесь! – восклицает Морейн. Я благоговейно прикасаюсь к задникам кончиками большого и безымянного пальцев правой руки. Они испускают облака пыли, мы обе чихаем и кашляем. Артефакты, которые мы обнаружили, оказываются до крайности выцветшими и испачканными, края их обгрызены мышами, повсюду пятна птичьего помета и следы жизнедеятельности насекомых. Тем не менее на самом нижнем листе можно обнаружить остатки причудливых образов, характерных для миссис Уиткомб; сохранилась там и ее психоделическая цветовая гамма. Любопытно, что на других задниках эта гамма исчезает, словно художница приходит к мысли, что использование различных оттенков серого, подсвеченного яркими вспышками белого, больше подходит для ее цели; изображение, которое она создает, напоминает негатив, оно предназначено для того, чтобы с максимальной точностью запечатлеть его на пленке, покрытой нитратом серебра.
Но у меня не так много времени, чтобы изучать механику всего этого. Вскоре что-то должно произойти. Уже происходит. Я не могу остановить это при всем желании. Тем более я вовсе не уверена, что подобное желание испытываю.
Итак, вернемся к заснятым мною кадрам. Я рассуждаю о цветовой гамме, Морейн слушает вполуха, за что ее вряд ли можно винить. Она оглядывается по сторонам и, слегка нахмурившись, бросает вполголоса:
– Слишком много битого стекла…
Судя по всему, она хочет убрать это стекло, ведь кто-нибудь из туристов может пораниться. Такая она, Вэл, – всегда думает о будущем. А в будущем можно ожидать небывалого притока туристов, ведь после того, как книга выйдет в свет, многие захотят увидеть место, где миссис Уиткомб творила свои беззвучные черно-белые чудеса. Я не могу упрекать ее, потому что, в сущности, во многом на нее похожа…
Внезапно я ойкаю и прекращаю съемку. Затем начинаю снова и опять прекращаю. Потом ойкаю снова, и теперь в голосе моем звучит сдавленная боль.
– О-ох, ОХ, черт. Черт, черт. Чертова голова, твою м…
Изображение становится нечетким, телефон дрожит в моих руках. Однако на экране можно разобрать, как Морейн резко поворачивается. В ее глазах плещется недоумение.
– Мисс Кернс! Луиз! Что с вами? Вам плохо?
– Не знаю, – нечленораздельно бормочу я.
– Что вы сказали? Я не…
– Нне, я нее…что… я нзна-а-ю-ю…
Телефон выпадает у меня из рук, и в следующее мгновение я сама валюсь как подкошенная на вышеупомянутые осколки стекла и разбитые плитки: треск, стук, хруст. Изображение отключается, но звук идет несколько дольше. Можно услышать отчаянный крик Вэл Морейн и представить, как она трясет меня, пытаясь привести в чувство. Через мгновение я начинаю биться в судорогах, поднимая столбы пыли, и бедной Вэл приходится, сжав мою голову обеими руками, удерживать ее над полом, чтобы я не разбила себе череп и не истекла кровью среди руин забытого осколка истории канадского кинематографа.
Я была бы рада сообщить вам, что моя память сохранила хоть какие-то обрывки и, продираясь сквозь ороговевшие слои забытья, я способна обнаружить саднящие ожоги пережитого. Но сказать так означает погрешить против правды, потому что я не помню ровным счетом ничего. Ни единого мига из того, что было здесь рассказано.
Все, что