Шрифт:
Закладка:
– Решить задачу, – сказала Эйлис, – так же маловероятно, как долететь на химической ракете до туманности Андромеды.
Да. Он это и хотел сказать. И если она… то есть Панягин понимает…
– Давайте, – сказала Эйлис безжизненным голосом, – пройдем все с начала и, если не найдем ошибку…
– Если не найдем ошибку, – эхом повторил Казеллато.
– В обычных обстоятельствах мы бы сделали совместный доклад на семинаре, выслушали критику, нас разделали бы под орех, и еще полгода мы бы думали над замечаниями и возражениями, а потом написали статью и отправили в «Physical Review»…
Эйлис поднесла руки к голове, мучительно заболели виски, будто при мигрени. Она присела на диван. Физик… как же его… да, Казеллато… Эрвин… стоял у доски, исписанной значками и числами, и смотрел на нее, будто на диковинную игрушку, неприлично смотрел, назойливо, видно, что хочет подойти, присесть рядом, но не решается, и правильно, ей он не нравился, а где…
– Простите, доктор, – сказала Эйлис слабым голосом, Казеллато едва расслышал. – Кто сейчас был? Алекс или Чарли?
– Доктор Панягин, – Казеллато безотчетно проведя ладонью по доске и смазал часть написанного.
– Алекс… Господи, как я устала… как я устала…
«Почему я это помню? – подумал Алекс. – Я не должен помнить, как Эйлис вернулась. Это ее память, не моя».
Почему-то он точно знал, что именно это воспоминание, которому неоткуда было взяться, даст Гордону шанс на спасение.
***
Амартия Сен проснулся в самый неподходящий момент – он держал в правой руке электробритву, а в левой – тюбик с кремом. Правую щеку его предшественник успел выбрить, а на левой Амартия все еще ощущал щетину. Он помнил, как засыпал – Может, недавно. Может, вчера или неделю назад. Он пытался, насколько возможно, уточнить орбиту «Ники», понимая, что толку в этом нет никакого. Нет разницы – пройдет корабль периастр на расстоянии трехсот миллионов километров или приблизится к звезде Волошина так близко, что начнет прогорать обшивка. «Ника» недолго пробыла в атмосфере Энигмы – к счастью, в разреженной части, – а потом безумный Луи увел корабль в открытое пространство, угробив остатки рабочего тела. «Было очень страшно», – написал он в журнале, а мог уснуть, ничего не сообщив.
У Амартии не было злости на Луи. Он даже жалел беднягу – представлял, что тот чувствовал, когда понял, в какую ситуацию загнал Гордона. Бритву и тюбик Амартия упустил, и они плавали по кабине.
Амартия подтянулся на поручнях к левому иллюминатору, где ярко пылала звезда Волошина, а рядом едва светился тоненький рыжий серп Энигмы. Может, это последнее, что он видит в жизни. Луи прав: какой смысл ждать смерти? Месяцы бессмысленного существования, пока не сдохнет система жизнеобеспечения. И еще Амартия очень не хотел оказаться, как Луи, наедине с собой – тем, кто в коме.
Держась обеими руками за поручни, Амартия прижался лбом к иллюминатору. Трехмерность приглашала упасть в нее, хотя Амартия понимал, что для глаз и Энигма, и солнце, и звезды висели, как пришпиленные, на черном сукне, и только сознание, знавшее, что планета гораздо ближе солнца, а солнце неизмеримо ближе звезд, создавало в мозгу ощущение глубины, провала, бездонности и кошмара.
Звезда Волошина была красива. Энигма изумительно прекрасна. Звезды… Ни одного знакомого созвездия. Откуда им здесь взяться? Все чужое…
И зачем жить?
Ужас скукожился, возникло ясное рациональное понимание. Спокойное осознание реальности. Если погибнет Гордон, не станет и субличностей. Но они – мы – исчезнут и в том случае, если Гордон благополучно вернется. От них ничего не скрывали, они все знали, но ощущали себя Гордоном, не теряя себя и в какой-то степени даже понимая себя лучше, чем до «встраивания».
Гибель Гордона Амартия воспринимал как трагедию, небытие, полное отсутствие в мире. Следовало, наверно, сказать: отсутствие во всех мыслимых мирах-вселенных, но о многомирии он знал так мало, что не решался делать какие-то выводы. К собственному же исчезновению как субличности Амартия относился спокойно – уходя из сознания Гордона, он лишь возвращался в себя-земного, к себе-телесному, продолжал жить. Эта мысль не просто успокаивала, она была такой же естественной, как восход солнца, как дыхание, как сама жизнь, наконец.
Сейчас, глядя на чужое солнце, чужую планету, чужие звезды, он не чувствовал, а умом понимал безысходность их – всех пяти – положения. Зачем жить, точно зная, что Земля потеряна навсегда? Он никогда не увидит любимой скамейки на пыльной улице в Нью-Дели, никогда не пойдет с Каришмой в кино, не поедет с ней на Шри-Ланку, чтобы полазить по горам и посетить домик любимого писателя Кларка…
Кто говорил это? Чья была мысль? Его, Амартии Сена, прижавшегося лбом Гордона к иллюминатору? Или его, Амартии Сена, лежавшего в коме на Земле? Кто он? И зачем?
Жизнь – ожидание смерти. Но какая огромная разница между абстрактным пониманием далекого и непредсказуемого ухода в нирвану и реальностью, где метроном отсчитывает оставшиеся часы жизни, и ты точно знаешь, когда счет остановится и ты будешь мучительно умирать от удушья, голода, или жажды – в зависимости от того, что в системе сдохнет раньше. Когда время жизни отмерено и близко, а сама жизнь – бессмысленна, зачем продлевать ненужные мучения?
Уйти. Заснуть. И может быть, приснится мир, в котором жить всегда хотел? Мир, где он счастлив, где летают птицы, где каждый ловок, и умен, и смел?
Однако… Что с ним происходит, если он стал думать стихами? Не стихами – какие это стихи? – но в рифму.
Амартия оттолкнулся от иллюминатора, будто от твердого, как металл, космоса, полетел, переворачиваясь, через кабину, подобрал по пути медленно дрейфовавшие бритву и тюбик, еще раз перевернулся и опустился в кресло. Привычно пристегнулся и добрил правую щеку. Все надо делать основательно и доводить до конца. Бритье. Работу. Полет. Жизнь.
Можно принять снотворное. Чтобы с гарантией не проснуться, нужно съесть полторы сотни таблеток – весь запас. Не получится, рвать начнет после тридцати. И повеситься в невесомости трудно. Оружия на борту нет – с чего бы ему тут оказаться? Остается одно: отключить систему. Тогда то, что все равно произойдет через полгода, случится сейчас. Говорят, умирать от удушья легче, чем от голода или жажды. Сознание теряешь постепенно, засыпаешь и видишь сны, которые, возможно, не заканчиваются со смертью мозга. Свет в конце тоннеля