Шрифт:
Закладка:
Народ теснее обступил люк и глядел в трюм, на дне которого, над небольшим курганом из железа, возился Барин и шестеро дикарей.
— Живо, живо! — подгонял их разбитым голосом помощник.
Рабочие напрягали все силы, чтобы откопать Ефрема. Его наконец откопали.
Он лежал среди железа недвижимым. Все — ноги, руки и могучая грудь, за исключением лица, которое чудом уцелело и осталось незадетым, были смяты и раздроблены. Точно тело было захвачено маховиком заводской машины, прошлось по валикам и зубчатым колесам.
Так недавно еще полный мощи и силы богатырь, сын привольных степей, лежал теперь раздавленный, как жалкий червь.
Кровь, алая, как цвет мака, била у него со всех сторон: из-под лаптей, из-за портков и белой, вздувшейся на груди и боках рубахи, рвалась струйками из-за стиснутых зубов.
Ефрем жил еще.
Грузно приподнялись у него веки, и выглянули потускневшие, как вечернее небо, глаза. Они выглянули на минуту, обдали обступивших рабочих холодным сиянием и сомкнулись.
Они раскрылись потом еще и еще раз.
В теле с раздробленными конечностями и помятой грудью жили одни глаза. Как два огарка, как две лампадки, боролись они с мраком.
— Доктора, доктора!
Несколько человек метнулись наверх по лесенке за доктором, но доктора не нашли.
— Доктор будет только через час!
— Тогда в больницу его!
— А как взять?! На тачку, что ли?!
— Валяй на тачку! Эй, давай шкентель!
— Шкентеля, шкентеля! — подхватили наверху. — Машинист, давай шкентель!
Бледный машинист, стоявший у люка, бросился к крану.
— Вира помалу! — заорали на него грозные голоса.
— Мало, мало! А то ты всегда шибко!
— Легче бы пускал, небось пачка не рассыпалась бы.
— Это тебе какой раз?… В прошлом году бочку сбросил и двоих покалечил!
— Ему не машинистом быть, сапожником!
Машинист, не отвечая, дернул рычаг.
Вырвался с шипением пар, и кран загромыхал, окуная в трюм подрагивающий на потертых звеньях шкентель.
Внизу тем временем раздобыли тачку и прикрепили ее наподобие чашки весов к гаку.
— Ребята, неси!
Десять пар рук подхватило безжизненное тело.
Кровь обдала рабочих.
Они поднесли его к тачке и уложили, подогнув колени и слегка приподняв голову. Глаза Ефрема все еще теплились.
На тачке, широко расставив ноги над телом, стал Барин. Он склонился над самым лицом Ефрема.
— Готово! Вира помалу!
Кран загромыхал, и шкентель вытянулся.
Тачку стало подымать наверх.
Барин вдруг встрепенулся и подался вперед.
— Брат!
Глаза Ефрема посмотрели на него в последний раз и крепко сомкнулись. Голова, рассыпав золотую гриву, запрокинулась. Что-то похожее на дрожь пролетело по всему скомканному телу, и руки, подобно плетям, скользнули вниз.
Жизнь оборвалась.
Прощай! Больше не видать тебе, милый косарь, твоих родных степей и деревни!
С разбросанными руками Ефрем поднимался все выше и выше.
— Умер! — пронеслось шелестом листьев по палубе.
Все скинули шапки и притихли.
Над самым люком вдруг заметалась чайка.
Она запуталась в такелаже и огласила палубу резким, отчаянным криком.
На пристани в маленькой церковке ударил колокол.
— Упокой душу!
— Царствие небесное!
Толпа, жавшаяся к люку, расступилась, и над головами ее взвился, точно к небу, печальный катафалк с печальной ношей. Ефрема вместе с Барином подняло высоко и повернуло вбок.
Тачка на минуту остановилась в воздухе.
Руки у Ефрема, казалось, вытянулись больше и с проклятием и угрожающе тянулись к сияющему в закате солнца городу, к бульвару, на котором гремела музыка и двигалась пестрая и веселая публика…
Дети набережной
(Из жизни Одесского порта)
I
— Вот так мороз!
— Хуже огня печет!
— Аж дух захватывает!
— А у тебя, бабушка, кто тут лежит?!
— Родной сын. Руку ему на фабрике отхватило…
Так восклицала и такими фразами обменивалась большая толпа, облепившая широкие ворота N-ской больницы.
Неприветливо было на улице. На мостовой и панелях белыми застывшими волнами лежал снег, и он сеял без конца, острый, колючий.
Каждую минуту при этом с затянутого льдом моря срывался норд-ост. Он напоминал бешеного пса, перегрызшего цепь; выл, рычал, поднимал до крыш облака снежной пыли и винтил их, терзал телеграфные провода, вывески, нагие, сморщенные акации, гнался за пешеходами, валил их с ног и обжигал ледяным дыханием.
— Господи! Когда же наконец откроют ворота!! — заскулила женщина с ребенком на руках.
— Не раньше чем через полчаса, — ответил простуженный голос.
— Я замерзну!
Какой-то нервный субъект взялся за массивную чугунную ручку калитки и стал энергично трясти ее.
— Так их, иродов, молодчина! — загудела толпа.
Калитка с треском распахнулась, и вырос больничный сторож. Он был похож на медведя в своей толстой овчине с мохнатым отложным воротником, в высокой смушковой шапке и черных валенках.
— Ну, чего?! — прикрикнул он на субъекта, дергавшего ручку.
— Легче!.. Я, брат, не из пугливых! — ответил тот задорно.
— Сказано: в полпервого пущать будут, — несколько уже мягче проговорил сторож.
— Можно сейчас! Мы не собаки!
— Тебе хорошо! — вмешались другие. — Наворотил на себя целого барана, а мы тут мерзнуть!
Но вот внимание толпы было отвлечено в сторону. К больнице со звоном подкатили аристократические сани.
Толстый румяный кучер с трудом осадил вороных. Рядом с ним восседал, подбоченясь орлом, лакей в цилиндре.
Лакей ловко спрыгнул с козел и высадил даму. Он подбежал после к воротам и густым басом и властно, точно барыня его была королевой, крикнул:
— Пропустите!
Толпа машинально раздалась, поглядывая на нее не то с робостью, не то с любопытством.
— Скоро прием?! — спросила певуче на ходу барыня.
— Скоро, скоро, ваше сия-сь! Пожалуйте! — засуетился сторож.
Она, не слушая его, величественно прошла меж двух живых стен и скрылась в открытой калитке.
Когда дама скрылась, толпа снова, и на этот раз с остервенением, набросилась на сторожа:
— А ей можно?!
— Она в шляпе?!
— Вот какие у вас порядки!
— Бедный погибать должон!..
— Не ваше дело! Кого хочу, того пускаю! А ты не лазь! — огрызался сторож.
Он оттолкнул слишком напиравшего субъекта и с грохотом захлопнул калитку.
Толпа приуныла и притихла.
Прошло несколько минут тягостного молчания. Вдруг в тишину врезался чей-то тоненький голос. Казалось, что пискнула крыса. Голос послышался снизу, с земли.
— Нет правды на свете!
Все нагнули головы и увидали затертого среди них малыша лет двенадцати — тринадцати, ростом в полтора аршина.
Как тоненькая сосулька, выглядывал он из легкой синей блузки и таких же штанишек.
На голове его чудом держалась величиной в блюдце шапочка, такая, какие носят английские моряки.
Пропищав великую истину, он смело окинул толпу быстрыми карими глазами.
Малыш этот был не кто иной, как Сенька Горох — почетный гражданин одесского карантина и видный