Шрифт:
Закладка:
– Чему вы еще учились, кроме школы? Играть на фортепиано, правильно?
– Я – еврейская девочка из хорошего дома. Моя мама заставляла: фортепиано, графика, потом балет, музыкальная школа. Ой, она меня так измучила, честное слово. Потом передо мной извинялась. Графика была в Польше. Пианино было еще в Ленинграде.
– А что такое графика?
– Сейчас я объясню. У нас было пианино… Вы тоже, наверное, учились пианино?
– Да, конечно.
– Ну, вы тоже – девочка из хорошего дома. Когда вы играете на пианино, нельзя смотреть на клавиши, тогда получаете линейкой по пальцам… У вас было?
– Нет, таких репрессий у меня не было.
– А у меня было. Видите, я еще помню, линейка по пальцам, по руке. А когда мы уже были в Польше… Я не знаю, моя мама хотела, чтобы я кончала не один университет, а сто университетов. Я ходила на все курсы, где можно было учиться. И, знаете, сколько у меня специальностей, Боже мой.
Это были курсы графики. Графики делают проекты. Например, план комнаты… Как по-русски сказать? Графики, так у нас называлось.
– Подождите, по-русски это называется «черчение». Нет?
– О! Черчение, да. Да-да-да, черчение.
– Курсы черчения. И вас мама послала на курсы черчения?
– Да. Я была тогда… в десятом классе. Вообще, она, я так думаю, готовила меня, чтобы была какая-то профессия. У моей мамы не было профессии. И она все свои амбиции хотела реализовать во мне. И, смотрите, все вышло к лучшему. Она не была в университете, я должна была идти в университет. Она не играла на музыкальных инструментах, я должна была идти в музыкальную школу. Потом, все же эти еврейские дети должны быть очень талантливые, очень успешные, все такое. Или у них есть, или у них нет. Но они должны всем заниматься. Понимаете? Поэтому я занималась балетом.
– Балетом? С каких лет вы занимались балетом? Когда совсем маленькой были?
– Нет. Смотрите, мы приехали в Польшу… Нет, это не только мы, мы же были в этой эмигрантской среде. Все приехали откуда-то. У нас в классе было всего три ученика, которые родились во Вроцлаве, родились уже в Польше после войны. Но большинство откуда-то приехали: из Вильнюса, из Киева… только мы приехали из Ленинграда, больше никого не было. И каждый привез свой багаж: что они знали, помнили, – родители, в смысле.
Ну, и была такая тенденция…Польские евреи очень любят театр. Еще только кончилась война… и сразу театр, непременно должен быть еврейский театр.
Этим театром руководила известная семья Ротбаум, они все были гениальные, все занимались театром. Это были муж, жена и сестра жены – три человека. Он был режиссером, его жена была профессиональной танцовщицей. И она вела занятия для еврейских детей, чтобы мы танцевали.
И вы не угадаете, что мы танцевали. Мы танцевали под музыку Рахманинова. Я еще помню. «Прелюдия» Рахманинова. Такие тяжелые аккорды, тяжелая музыка, вот так мы танцевали это «Восстание в Варшавском гетто».
– Она была хореографом?
– Хореограф, да. Очень талантливые люди. Вместо того, чтобы заниматься великими талантами, они занимались маленькими учениками. Не было никого больше.
Да, и нам всем было обязательно ходить в еврейский театр. Я ничего не понимала… Еврейский театр, еврейские книги, еврейские газеты. Через кого все это еврейство к нам пришло? Шолом-Алейхем, Менделе Мохер Сфорим, Ицхак Лейбуш Перец: писатели большие, но они описывали свою эпоху. Я не знала, что такое хедер[52], я не знала, что такое меламед[53]. Все это понятия времени и среды, в которых жил мой папа, – это для меня было историей. Я думала: «Зачем мне это надо вообще? Я иду в университет. Что, я буду учить химию на идиш?» Я была плохая ученица. Все пятерки, честное слово, только этот идиш – двойки. Потому что я не хотела, не понимала, зачем мне это надо. Я думала, это все еврейство – какая-то комедия…
Мы должны были ходить в театр. Откуда у них возьмется публика, поляки же не ходили на спектакли! Этот театр назывался Teatr Idy Kamińskiej. Это был три поколения еврейской польской семьи, их звали Камински. Первая была Эстер Рахель Каминска, потом ее дочь Ида Каминска (лауреат Оскара за роль в фильме Sklep przy głównej ulicy), а потом Рут Каминска. И этот театр был широко известен перед войной.
Евреи должны иметь смех, юмор в жизни, понимаете? Лучше всего смеяться над самим собой. Такая еврейская культура – они умеют смеяться сами над собой. Это было у моего папы: он всегда смеялся, ему всегда было смешно. Я тут плачу и делаю истерики, он говорит: «Ну, знаешь, ну, это ты немножко преувеличиваешь». У него был такой еврейский юмор, и я никогда не могла понять, что это и как это… Понимаете, этот человек прошел войну, у него никого не осталось, а я плачу, что я не приготовила урока. Понимаете? Мы же жили на разных уровнях. И было много недопонимания. Это я сегодня могу понять… еще не совсем, но намного больше. Знаете, с возрастом мы начинаем понимать наших родителей. Мы говорим, что они должны понимать нас. А мы должны их понимать, нет? Вы что, я же ничего не должна… Я их начинаю понимать. Особенно маму. После поездки в Санкт-Петербург два года тому назад я начинаю. Но надо не только понять, сначала надо узнать, надо представить себе, в моей голове, что моя мама прошла ленинградскую блокаду. Как она после этого вообще функционировала нормально? Она была совершенно, совершенно нормальной женщиной и матерью. У нее было два качества, это жизнь вытащила из нее. Она была совершенно не сентиментальной. Это мой папа был сентиментальный и был очень такой закаленный, как сталь. Очень твердый характер, очень твердый. А я хотела, чтобы меня баловали. А почему нет?
И вот был этот театр Иды Каминской. Потом она вышла замуж за актера Мельмана (Меера [Мариана] Мельмана) – до войны были такие старые польские актерские династии. И они играли этот юмор, еврейскую литературу, которую мы изучали, которую потом читали в классе. Сегодня я смотрю на это другими глазами: это было интересно, это было прекрасно. Но тогда я ничего не понимала.
От школы мы были обязаны туда ходить. А в классе нас проверяли. Немного было таких, что не знали идиш вообще, потому что, я думаю, у трех четвертей класса, даже больше, дома еще говорили на