Шрифт:
Закладка:
Женщины были от него без ума, хотя, как прозорливо замечает тот же Чувствительный Биограф (Ч.Б.), «дело не только в женщинах». Ниже мы ещё убедимся, насколько он прав!
Н.А. Спешнев.
1840-е гг.
Спешнев нигде не служил и располагал досугом. Он успевает повсюду: появляется у Петрашевского, посещает Плещеева, участвует в дуровском кружке, обедает у Европеуса (эта идейная трапеза – в честь дня рождения Фурье, – когда восторженный Ахшарумов призвал «разрушить столицы», дорого обойдётся обедавшим). При этом ему удаётся держаться в тени: недаром в самом начале следствия его относят к фигурам второстепенным.
Скрытный, невозмутимый Спешнев (год рождения – всё тот же: 1821) – полная противоположность Петрашевскому, «актеру и болтуну» (как запальчиво поименует его Достоевский в ночном разговоре с Майковым, напомним, что в официальных показаниях он, несмотря на очевидную для себя выгоду, удержится от подобных определений). Петрашевский – «человек несерьёзный»: поэтому его не посвящают в дело. (Может быть, ещё и потому, что Спешнев не желает двоевластия.) В глубоком секрете от остальных семёрка вступает в сговор; это тайное общество так и не будет открыто.
«Целый заговор пропал»[132], – скажет впоследствии Достоевский. Он, впрочем, не пояснит, что имелось в виду.
«Пропавший заговор» – это заговор Спешнева.
Но тут возникает вопрос, на который доселе не дано сколько-нибудь удовлетворительного ответа. А именно: почему Достоевский, только что «с легкой насмешкой» отвергнувший предложение Филиппова относительно литографии, вдруг безоглядно ввязывается в другое предприятие, несравненно более опасное? Почему он так радикально меняет точку зрения и, более того, – пытается убедить других в своей правоте?
Это – непостижимо.
«Кружок Спешнева» – это, очевидно, та же типографская «семёрка». Но едва ли не все её участники – члены дуровского кружка. Концы не сходятся. Получается, что во вполне умеренный, аполитичный («литературно-музыкальный»!) круг затесались отчаянные головы.
Не сходится и хронология.
Филиппов делает своё предложение «в конце марта или в начале апреля» [133]. И в связи с этим «апреля 17 или 18 числа»[134] (показания Дурова) вечера прекращаются. До ареста остаётся лишь пять дней: для перемены убеждений срок слишком ничтожный. События должны совершаться с головокружительной быстротой: формируется конспиративная семёрка, делаются чертежи («рисунки»), заказывается оборудование, и, наконец, уже готовый станок водворяется на квартире Мордвинова.
Если даже накинуть для верности две-три недели, всё это представляется в высшей степени сомнительным.
С.Д. Яновский.
Фотография с дарственной надписью: «Ф. М. и А.Г. Достоевским». 1872 г.
Однако посмотрим внимательнее. Майков говорит, что Достоевский явился к нему в январе 1848 года. Он, конечно, ошибается: речь может идти лишь о 1849-м. Но перепутан ли при этом и месяц? Майков помнит, что дело происходило зимой. Достоевского арестовали в апреле. Когда же состоялся ночной разговор?
Если бы арест Достоевского случился вскоре после его визита к Майкову, последний наверняка соотнёс бы оба события. Но поэт ничего не говорит на сей счет.
Правда, Майков утверждает, что, по дошедшим до него сведениям, типографский станок был собран «за день, за два до ареста». Допустим, что это действительно так. Но ведь Достоевский, сообщая Майкову о том, что станок «заказывали по частям» и нынче «всё готово»[135], мог иметь в виду лишь исполнение этого заказа, а не окончательную – разумеется, силами самих заговорщиков – сборку. Такие дела быстро не делаются. Между январем и апрелем времени было достаточно. Позволительно поэтому предположить, что Майков, говоря о январском визите Достоевского, правильно называет время года.
Но если это так, то литографию и типографию следует поменять местами. И замыслы относительно последней отнести на несколько месяцев раньше.
Это очень важное обстоятельство. Ибо тогда предложение Филиппова о домашней литографии выглядит не столько смелым, сколько опрометчивым. Оно грозило провалить всю конспирацию.
Из примерно пятнадцати посетителей дуровских «суббот» о типографии, если верить Майкову, знают шестеро: Достоевский, Спешнев, Филиппов, Момбелли, Григорьев, Мордвинов. Седьмое имя – Владимир Милютин. Он, правда, давно отстал от Петрашевского (не посещает «пятниц» с 1847 года) и не замечен на вечерах у дуровцев, однако близок с некоторыми из них и, как мы убедимся ниже, находится в курсе событий. Среди остальных дуровцев преобладают лица, отнюдь не склонные к подобного рода авантюрам. Например, всецело преданный музыке Кашевский или осмотрительный Милюков. Или – тот же Михаил Достоевский, которого младший брат ни в коем случае не стал бы приобщать ни к каким рискованным предприятиям, хотя бы по тому соображению, что Михаил Михайлович обременён семейством.
Заметим, что хозяева вечеров (то есть Дуров, Щелков и Пальм) не принадлежат к семёрке и отстранены от всякого участия в конспиративной затее.
Почему же тогда так неосторожен Филиппов?
Дуровский кружок мог служить для «типографов» местом встреч и легальным прикрытием. Он устраивал их именно в этом качестве. Предложение завести литографию ставило всех участников кружка в положение двусмысленное. Те, кто не знал о типографии, вовлекались в неожиданное и весьма опасное дело. (Не было ли само предложение Филиппова своего рода зондажем непосвящённых, попыткой через «промежуточный вариант» – литографию – приобщить их к более положительной цели?) Те же, кто был посвящён (то есть участники «семёрки»), подвергались теперь риску быть вовлечёнными в ещё одно предприятие, которое ввиду слабой конспирации обладало всеми шансами провалиться в самом неотдалённом будущем.
У «спешневцев» имелись причины быть недовольными неловкостью одного из своих товарищей. Затея Филиппова была дружно похерена[136].
Повторяем: схема эта справедлива, если допустить, что замысел типографии созрел до щекотливых мартовских разговоров у Дурова. Но когда именно?
Из показаний Спешнева[137], Петрашевского, Львова, Черносвитова и Момбелли известно, что в декабре 1848 года между ними ведутся интенсивные переговоры о создании «настоящего» тайного общества. Хотя отобранный у Спешнева при обыске проект «обязательной подписки»[138] для будущих членов общества не был известен никому из остальных арестованных (сам автор утверждал, что документ этот написан им несколько лет назад – во время пребывания за границей), он, если бы переговоры удались, мог бы лечь в основу возникающего революционного содружества. Декабрьские беседы ни к чему не повели: отчасти из-за неготовности участников, отчасти из-за разницы их характеров и темпераментов. Спешнев принимает решение выйти из игры.
В своих показаниях Момбелли утверждает, что Спешнев написал учредителям будущего общества письмо, в котором «иронически отзывался о нашей затее…» и в заключение отказывался от неё, говоря (обратим внимание на мотивировку!), что он «связан другими условиями, более положительными» (эти слова подчеркнуты не только нами, но и следовательским карандашом князя Гагарина).
Петрашевский, продолжает Момбелли, посмеялся над сим туманным намеком, «приписывая это ребяческому хвастовству, желанию показаться действующим»[139]. Несмотря на явленную в карандашных пометках тревогу, члены Комиссии в конце концов, очевидно, согласились с этой трактовкой, которую Спешнев, конечно, не стал бы теперь оспаривать.
Меж тем существует одно любопытное свидетельство, которое, хотя его обычно не соотносят с вышеприведенными словами Спешнева, находится