Шрифт:
Закладка:
Однако он не был немедленно заточен в каземат. Его доставили в комендантский дом: там (как когда-то, в 1826-м) заседала Комиссия. В XIX веке тоже порой любили допрашивать по ночам.
В ожидании, когда его позовут, Майков рассматривал висящие на стенах виды Венеции. (Их, несомненно, обозревал и приводимый сюда Достоевский, в юности тщившийся сочинить роман «из венецианской жизни»: то-то порадовался встрече.) Он также пытался растолковать привезшему его в крепость жандармскому офицеру («из простых» [125]), что в этом чудном город нет ни улиц, ни лошадей, а только каналы, по причине чего кухарки отправляются за провизией исключительно в лодках; аналогичным образом передвигаются и купцы. Жандарм упорно молчал и смотрел недоверчиво: он принимал арестованного за опаснейшего враля.
Наконец, его пригласили. Майков довольно подробно воспроизвёл это ночное действо, особо отмечая приветливость Дубельта. Что и позволило Майкову отпустить уже известное нам замечание насчет неудобств системы Фурье. Но вплоть до последней минуты он ждал.
«Слава Богу, что не спрашивали о типографии: что бы я сказал?» – напишет он Висковатову, всё ещё сохраняя в душе тот давний полуночный страх.
Сюжет с типографией действительно не был затронут. Это можно подтвердить документально. Следственное дело «О титулярном советнике Майкове», хранящееся в Российском государственном военно-историческом архиве (РГВИА), бесстрастно свидетельствует, что поэту вполне удалась его роль.
Ф.М. Достоевский.
Рисунок Трутовского. 1847 г.
Он кратко, но дельно отвечает на обычные в таких случаях вопросы: о родителях, где воспитывался, в какой должности состоит и т. д. и т. п. При этом не забывает присовокупить, что в начале 40-х годов «имел счастье обратить внимание Государя Императора на мои сочинения (книжка стихотворений) и на произведенную мною картину, вследствие чего получил Высочайшее пособие и позволение ехать в Италию…» Ни движимого, ни недвижимого состояния не имеет; живет жалованьем в размере 1500 рублей ассигнациями (разумеется, в год), а также «литературными трудами»[126].
На вопрос, с кем он имел «близкое и короткое знакомство», Майков отвечает, что близких друзей у него нет, за исключением разве двух старых товарищей. Посещает же он главным образом знакомых семейства – тех, кто в свою очередь ходят к ним. Далее следует осторожная фраза, которая как бы предваряет могущие возникнуть подозрения: «Занимаясь литературой, весьма естественно, знаком с большей частью литераторов; впрочем, – спешит добавить вопрошаемый, – коротких сношений с ними не имею»[127]. Комиссии дается понять (в случае если она знает), что никто из знакомых литераторов не стал бы делиться с поэтом своими сокровенными тайнами.
Отвечая на вопрос о сношениях своих «внутри Государства и за границею», он вновь позволяет себе иронический тон: «Не только за границей, но и внутри России я писем не пишу и оттуда не получаю; если получу письмо, то с какой-нибудь комиссией от моей бабушки»[128].
Его просят истолковать слова Петрашевского, что существует ещё «общество литераторов», в котором главную роль разыгрывает сам Майков и братья Достоевские, и что якобы они распускали слух, будто Петрашевского вскоре хотят схватить. Майков раздумчиво предполагает, что Петрашевский таким странным способом мог отозваться на то, что он, Майков, позволил себе смеяться над ним. «Общества же литераторов я не знаю, то есть положительно организованного общества. Что же касается до цели (было спрошено, не совпадает ли она с целями Петрашевского. – И. В.), то цель моя, как литератора, состоит в достижении доступного моим силам достоинства моих сочинений», – со сдержанным благородством завершает поэт.
«Не принадлежали ли вы к какому-либо тайному обществу?» – грозно сдвигает брови Комиссия. «Никогда не принадлежал и уверен, что принадлежать не буду», – твёрдо ответствует Майков. Его спрашивают, не ведает ли он о каком-нибудь злоумышлении, и просят показать о сем «с полною откровенностию». И вновь библиотекарь Румянцевского музеума не даёт слабины: «О злоумышлении мне неизвестно никакой, и если бы я знал, то объявил бы».
«Надо сказать, – заметит он позднее, – в моих ответах не было никакой лжи…»
В его ответах не было никакой лжи; не было в них, однако, и чаемой следствием истины. «Меня все ещё как будто связывает слово, данное в “эту ночь” Достоевскому, – напишет он в 1885 году. – … Впрочем, когда-нибудь это опишу все порядочнее и подробнее; особенно это приходит мне в голову, когда жиды и кретины станут писать свои истории о нас».
«Дитя добра и света», он не может скрыть дурных исторических предчувствий…[129]
Но вернёмся к ночному допросу.
Кроме одного беглого упоминания (в связи с «обществом литераторов»), имя Достоевского больше не возникает в протоколе допроса. Однако об авторе «Белых ночей» Майков, по-видимому, был спрошен устно. Причём в достаточно нейтральном контексте.
«О Дост<оевско>м, – пишет Майков Висковатову, – говорил с чувством и сожалением, что разошелся с ним, что расходился он вообще из большого самолюбия и неуживчивости».
В записи Голенищева-Кутузова это изложено более подробно:
«Я сказал, что знаю Достоевского и очень его люблю, что он человек и товарищ хороший, но страшно самолюбив и неуживчив, что он перессорился со всеми <после> успеха своих “Бедных людей” и – что единственно со мною не было положительной ссоры, но что в последние годы (я нарочно распространил несколько время, ибо, действительно, после этого разговора мы почти не видались) Достоевский ко мне охладел и мы почти не видались»[130].
Этим психологическим этюдом Майков и ограничился.
Когда ему сказали «можете идти – вы свободны», Майкову стало «ужасно весело» – именно потому, «что не спросили ничего о “той ночи”». Он вспоминает, как вышел из светлой комнаты в совершенно темный коридор, пошел наудачу и натолкнулся рукой во тьме на что-то железное: то была звезда генерала Набокова (председателя Следственной комиссии и коменданта Петропавловской крепости). Добрый старик указал ему путь. Он вышел на пустой крепостной двор: луна ярко озаряла стены собора. Где-то, совсем рядом, обретался Достоевский: он мог теперь спать спокойно.
«Целый заговор пропал»
Вспоминая, каким предстал «той ночью» сидящий перед ним в красной рубашке с расстегнутым воротом автор «Бедных людей» (надо всё же надеяться, что это интимное одеяние он не принёс с собой, а получил от хозяина дома), Майков находит сравнение. «Как умирающий Сократ перед друзьями»[131], – говорит он. Он не улавливает той разницы, что в данном случае самоубийство носит вполне добровольный характер.
«Жар гибели свирепый», – сказал Пушкин.
Эта тяга к «перемене судьбы», к жертве и искуплению, в ещё большей степени присуща другому участнику – тому, кого с полным основанием можно назвать душой всего предприятия.
Мы имеем в виду Николая Александровича Спешнева.
Мало, что «аристократ и красавец» с безукоризненными манерами и романтическим прошлым, он обладал сверх того независимым умом и твердо направленной волей. Его скрытую силу чувствовали окружающие.
Он был несуетлив и достаточен: во всяком случае, мог позволить себе