Шрифт:
Закладка:
Достоевский никогда не будет объясняться с Комиссией в подобном тоне.
Между тем в арестованных бумагах Пальма следствие обнаруживает ещё один обличительный документ:
РАСХОД НА ВТОРОЙ ВЕЧЕР
****[107]
*****[108]
Вещественная сторона духовных по преимуществу трапез (в коих принимает участие не менее пятнадцати человек) обходится крайне недорого: в каких-нибудь десять рублей.
Декабристы, если верить литературной традиции, предпочитали шампанское. Они толковали о политическом перевороте в России «между Лафитом и Клико». («…Вся будущность страны, – скажет Чаадаев, – в один прекрасный день была разыграна в кости несколькими молодыми людьми, между трубкой и стаканом вина».) Дуровцы ограничиваются «хересом и Медоком». Как свидетельствуют улики, их гастрономические потребности очень скромны.
Более состоятельный Петрашевский угощал гостей холодным ужином. Приемы у Дурова делались в складчину.
В новом кружке хотели толковать «об изящном». «Политики» пусть скучают в Коломне. В отличие от них членов новой ассоциации можно было бы именовать «эстетиками». «Поэзия, музыка, живопись были культом нашего небольшого кружка», – вздохнет элегически Пальм по прошествии жизни – в 1885 году.
«…Общество чисто литературно-музыкальное, и только литературно-музыкальное»[109], – усиленно втолковывает Комиссии Достоевский. «Переноска фортепьян – 1.20» – значится в приведенной выше и приобщенной к делу записи субботних расходов, что косвенно как бы подтверждает справедливость его слов. (Не за эти ли фортепьяны присядет однажды заглянувший на огонёк Глинка?)
Достоевский любил хорошую музыку.
Именно здесь, под звуки Россини, «бывший студент» Филиппов высказал мысль литографировать бесцензурно, а штабс-капитан и «репетитор химии» Львов – предложил свои технические услуги.
Интересно, что сам разговор возник не случайно. Об умножении текстов заговорили после прочтения всё того же письма Белинского Гоголю (оно читалось у Дурова дважды – ещё до оглашения на «пятнице» 15 апреля).
Эпизод с литографией изложен в показаниях Достоевского и подтвержден другими участниками собраний. Факт этот вызывает недоумение.
На всем протяжении следствия Достоевский придерживается железного правила: он никогда не говорит о том, о чём его не спрашивают. Он не называет ни одного имени, которое и без того не было бы известно следствию; он не касается ни одного сюжета, о котором господа члены Комиссии уже не были бы осведомлены.
Предложение Филиппова представлялось в высшей степени дерзким. И упоминание о нём (даже со всеми смягчающими оговорками) грозило виновным, и в первую голову самому Филиппову, серьёзными неприятностями.
Не будем говорить о нравственном облике Достоевского: тут автор «Бедных людей» сам постоит за себя. Но и тщательно продуманная им тактика поведения исключает предположение, будто он мог «расколоться». Откуда тогда Комиссия узнала про литографию?
Об этом поведал ей не кто иной, как сам Павел Филиппов.
Приведём доказательства.
Грустная повесть из жизни Филиппова
Дело Филиппова утрачено. Поэтому у нас нет возможности проанализировать его собственный текст. Но во всеподданнейшем докладе генерал-аудиториата, где обобщены все следственные и судебные материалы, говорится: «Сам Филиппов с первого допроса (курсив наш. – И. В.), сделав сознание во всём вышеизложенном…»[110] Среди «вышеизложенного» наличествует и сюжет с литографией.
Свои показания Достоевский давал постепенно – в течение нескольких дней (большинство его ответов не датировано). В предварительном письменном объяснении, которое предшествовало формальному (по пунктам) допросу, он вообще ни слова не говорит о кружке Дурова, очевидно, полагая, что эта информация укрылась от любопытства Комиссии. Наконец, его спрашивают напрямую – и на это краткое вопрошение он отвечает весьма пространно. Сам характер его ответов свидетельствует о том, что всё, о чём он счёл нужным осведомить Комиссию (включая и эпизод с литографией), так или иначе фигурировало при устных расспросах. Отвечая письменно, он тщательнейшим образом учитывает содержание этих прелиминарных бесед.
Он знает, что они знают. И стараясь не отрицать уже известные факты, он пытается дать этим фактам собственное истолкование.
Он уверяет Комиссию, что мысль Филиппова не имела никаких реальных последствий. Хотя ей и сопутствовали некоторые – праздные, в сущности, – разговоры.
В.Г. Белинский
Сначала Филиппов, как явствует из других показаний, всего лишь предложил переписывать разные статьи – для распространения в публике. «Впрочем, я не помню, чтобы Филиппов произнёс слов: в либеральном духе…» – как всегда, старается выгородить товарища Достоевский. Просто предлагалось заняться разработкой «статей о России», «делиться друг с другом нашими наблюдениями и познаниями». Это выглядит совершенно невинно. Остается, правда, неясным, почему «статьи о России» (этот своего рода совместный учёный проект) нельзя отдавать в печать, а следует непременно переписывать от руки.
Новая инициатива Филиппова в корне меняет дело. Достоевский называет его предложение «несчастным», разумея, конечно, угрозу печальных последствий. Ибо в России заниматься подобной деятельностью волен не каждый.
В законе сказано: «Право содержать типографию или литографию не иначе может быть приобретено, как по представлении просителем достаточных свидетельств о его благонадежности. Свидетельства сии рассматривает Министерство внутренних дел и, в случае удовлетворительности оных, об открытии означенных заведений сносится с Министерством народного просвещения».
Между тем сведущий в прикладной учёности Львов, исчислив цену литографического камня, заключил, что всё предприятие может обойтись около двадцати рублей серебром. Достоевский при этом справедливо заметил, что присутствующие «незаметно уклонились в опасный путь, и что он на это вовсе не согласен». Никто ему не перечил.
Не одобрил идею и брат Михаил Михайлович. Он признает на следствии, что примерно после пятого вечера «наши мирные сходки начали принимать характер политический».
Достоевский в свою очередь подтвердил: Михаил Михайлович объявил ему, что не будет больше посещать Дурова, «если Филиппов не возьмет назад своего предложения», и что то же самое было говорено Филиппову.
«Наш государь милостив, – скажет Григорьев на следствии. – Он очень понимает, что между Петрашевским и М. Достоевским большая разница»[111]. Должен ли государь понимать то же самое относительно Фёдора Достоевского? Григорьев об этом умалчивает, но, очевидно, имеет в виду. Ибо «всему вина Петрашевский и Белинский». Что же касается остальных, то они далеко не безнадёжны. «Мы все заблуждающиеся, но честные люди». Григорьев, как бы для облегчения следовательских трудов, даже набрасывает краткий списочек тех, у кого, по его мнению, есть перспектива: «Повторяю, если б не Петрашевский, эти молодые люди, в особенности такие практические головы, как Достоевские, Монбелли, Дуров и Милюков, помечтав, обратились бы на путь полезный и принесли б много пользы отечеству»[112].
Достоевский великодушно отнесен здесь к разряду «практических голов». «Помечтав», он вполне ещё может исправиться. Воззвав к милости государя, Григорьев уверяет монарха, что указанные лица показались ему, Григорьеву, «не злыми, не способными на очень дурное (курсив наш: на “просто дурное” способны, видимо, все. – И. В.), но любящими потолковать, поболтать, ругнуть подчас». И для искоренения подобных досад сын генерал-майора рекомендует простейшее средство: «Я полагаю, что если бы дать им ход, способы комфорта, из некоторых из них вышли бы деловые и верные тебе, государь, люди»[113].
Увы: государь не