Шрифт:
Закладка:
Что же касается лично его, Григорьева, он согласен на малое: «Да, мои почтенные судьи, не для того, чтобы сидеть в каземате я готовил себя. Теперь молю только о свежем воздухе да клочке земли, где бы я мог жить и умереть спокойно, благословляя своего государя»[114].
«Свежий воздух и клочок земли» – вовсе не поэтическая метафора. Это – подсказка. Наивный, он полагает, что дело может закончиться ссылкой.
Тяга к писанию не сойдет ему с рук.
Цена графоманства
7 апреля на обеде у Спешнева поручик Григорьев огласит творение своего пера под названием «Солдатская беседа». Предназначенное как бы для «народного чтения», сочинение это очень напоминает другой, ещё не написанный и сокрытый в грядущем текст. А именно – знаменитую прокламацию «Барским крестьянам от их доброжелателей поклон»: за неё автора (впрочем, авторства своего не признававшего) на много лет упекут в Сибирь. Как и Чернышевский, Григорьев старается быть простым и доступным каждому мужику. События во Франции излагаются им в высшей степени популярно: «Король слышь больно деньги мотал, богачей любил, а бедных обижал. Да вот в прошлом году как поднялся народ да солдаты – из булыжнику в городе сделали завалы (слово «баррикады» ещё дико для девственного народного слуха. – И. В.), да и пошла потеха. Битва страшная. Да куда ты, король с господами едва удрал. Теперь они не хотят царей и управляются, как и мы же в деревне. Миром с обща и выборным». Так система Второй республики ненавязчиво сопрягается с милым солдатскому сердцу общинным порядком родного села. Сходство с прокламацией Чернышевского заметно ещё и в том, что оба сочинения, рассчитанные на читателей малограмотных, будут тщательно изучены говорящим по-французски начальством и дальше него не пойдут.
В «Солдатской беседе» употреблены выражения сильные: «Царь строит себе дворцы, да золотит б… да немцев». Великий князь Михаил Павлович поименован «рыжей собакой». Сам государь изображён в качестве держиморды, который гоняется «за солдатиками» по кабакам и собственноручно тузит подвыпивших служивых[115].
Император Николай Павлович был в этом отношении весьма щекотлив. Григорьева в числе первых трёх привяжут к столбам, прежде чем он (как и другой офицер – поручик Момбелли) получит свои пятнадцать лет.
Милюков через три десятилетия припомнит, что к григорьевской «статье», где излагался известный в городе анекдот, Достоевский «отнесся неодобрительно и порицал как содержание ее, так и слабость литературной формы»[116].
Достоевский верен себе: в сочинении абсолютно нецензурном он находит литературные изъяны. Видимо, он не слишком лукавит, заявив следователям, что впечатление от статьи «было ничтожное» и что если кто-нибудь и сказал несколько одобрительных слов, то исключительно из учтивости. Да и трудно ожидать, чтобы автором «Бедных людей» было одобрено сочинение, которое начинается фразой: «Жестокий мороз трещал на улице» (что легко заменимо ещё более емким «Мороз крепчал»). Вряд ли его привлекала возможность начать великое дело переустройства России с обнародования подобной прозы.
Объясняя дотошной Комиссии, почему он в первом своём показании ничего не сказал про «утро» у Спешнева, где читалась «Солдатская беседа», Достоевский приводит в своё оправдание неотразимые доводы. Зачем-де было распространяться об этом обеде, если там не происходило ничего интересного. А продолжался всё тот же, для всех неприятный спор о литографии. «Впрочем, утро было самое скучное и вялое, потому что между Спешневым и Дуровым, как мне показалось, были недоумения. Эти недоумения, сколько я знаю, возникли из-за предложения филипповского»[117].
Он не уточняет характер этих «недоумений». Но, как можно понять из других источников, Спешнев решительно отказался от предложения перенести дуровские вечера к нему. Да и это утро, как скажет один из подследственных, хозяину навязали. Спешнев дорожит своей независимостью и не желает связывать себя никакими кружковыми обязательствами. Во всяком случае, его не устраивает этот кружок. Кажется, он очень недоволен тем, что филипповская затея вообще обсуждается.
Вряд ли можно заподозрить Спешнева в робости. Значит, у него (как, впрочем, и у Достоевского) имеются свои резоны.
Все спрошенные в связи с литографией согласны в одном: братья Достоевские дружно выступили против. По возрасту они старше многих членов кружка. Неудивительно, что именно им надлежало проявить осторожность. Сделать это было тем легче, что предложение Филиппова не вызвало особенного энтузиазма. «Все чувствовали, что зашли слишком далеко, – говорит Достоевский, – и ждали, как каждый выскажется». Это затруднение носило, как ему представляется, скорее психологический характер: «Не знаю, может быть, я ошибся, но мне показалось, что половина присутствующих только оттого тут же не высказали противного Филиппову мнения, что боялись, что другая половина заподозрит их в трусости…»[118] Он хочет уверить Комиссию, что вся эта история не стоит выеденного яйца.
Итак, версия Достоевского такова: предложение Филиппова было необдуманно и случайно. Оно не имело никаких дурных результатов. Сам же он, Достоевский, действуя «легкой насмешкой», споспешествовал тому, чтобы это предложение было окончательно «откинуто».
И тут мы сталкиваемся с ещё одной – правда, уже позднейшего происхождения – загадкой. Относительно дуровского кружка до сего времени наблюдается известное разномыслие. Если одни исследователи считают посетителей дуровских вечеров умеренным крылом петрашевцев, то другие, напротив, склонны полагать, будто у Дурова собирались как раз наиболее радикальные из них. Причём каждое из этих, казалось бы, взаимоисключающих мнений находит подтверждение в источниках.
Разумеется, трудно не согласиться с тем, что, например, такие члены кружка, как Дуров, Пальм, Милюков или Михаил Достоевский, были далеки от каких-либо серьёзных антиправительственных поползновений. Но – с другой стороны…
Ночной визит к Аполлону Майкову
…В 1922 году был впервые обнародован документ, который не вызвал тогда особой сенсации.
Речь идет о письме поэта Аполлона Николаевича Майкова историку литературы Павлу Александровичу Висковатову. (Кстати, тому самому, на которого как на источник ссылается Страхов, поверяя Л. Толстому знаменитую (в будущем) сплетню о растлении Достоевским малолетней девочки.) Письмо было написано через четыре года после смерти Достоевского – в 1885 году. Майков не отправил это послание адресату, и оно почти четыре десятилетия дожидалось своего часа.
Повод к написанию письма оказался сугубо культурного свойства.
«Жид Венгеров» (как изящно выражается Майков) в своей «Истории русской литературы» имел неосторожность упомянуть о молодости поэта. Этот неуч и сукин сын, жалуется Майков другому знатоку отечественной словесности, «говорят, написал, что я участвовал в деле Петрашевского и изменил потом его святым принципам». Такое искажение исторической правды глубоко возмутило 64-летнего Майкова. Может быть, именно поэтому он решился нарушить (правда, в частном и, повторим, так и не отосланном письме) данный когда-то обет молчания.
«К делу Петрашевского действительно я был прикосновенен, но скажу с достоверностью, что этого дела никто до сих пор путно не знает; что видно из «дела», из показаний. Все вздор, главное, что