Шрифт:
Закладка:
«После первого вечера у Петрашевского, – показал Григорьев, – Дуров зазывал меня и Монбелли (это имя современники часто пишут через “н”. – И. В.) к себе и говорил, что ему противен Петрашевский, называл его быком и человеком без сердца»[96]. После чего Дуров и предложил «составить» свои вечера – «литературные»: для большего, как он выразился, сближения.
«…В нем, – скажет впоследствии о Дурове А. П. Милюков, – не было никаких чисто революционных замыслов, и сходки эти, не имевшие не только писаного устава, но и никакой определенной программы, ни в каком случае нельзя было назвать тайным обществом».
Михаил Михайлович Достоевский.
Рисунок (карандаш) К. Трутовского. 1847 г.
Законопослушный Милюков полагает, что у Дурова собиралась «кучка молодежи более умеренной»[97]. На первый взгляд, это выглядит действительно так. Недаром Достоевский рисует на следствии столь же благостную картину: «Приглашались в это собрание другие, открыто, прямо, безо всякого соблазна; никто не был завлечен приманкой посторонней цели…»[98]
Позднейший воспоминатель – граф П. П. Семёнов-Тян-Шанский тоже толкует о целях. Он говорит, что для Дурова революция (граф выражается именно так) «по-видимому, казалась средством не для достижения определенных целей, а для сокрушения существующего порядка и для личного достижения какого-нибудь выдающегося положения во вновь возникшем»[99].
Иначе говоря, одному из участников дела приписан некий личный мотив. Это в высшей степени любопытно. Выходит, что Дуров печется не столько об общем благе, сколько тщится изменить собственную судьбу, своё положение в мире…
Была ли такая цель у автора «Бедных людей»? Об этом стоит сказать чуть позже.
Знал ли Достоевский, чьи предки долгое время обретались на территории Великого княжества Литовского, что небогатый дворянский род Дуровых тоже происходит из Литвы? Дуровы выдвинулись при Иване Грозном, который о них говаривал: «И развлечь сумеют, и тайну сохранят». Вряд ли Сергей Фёдорович Дуров был причастен той тайне, которая исподволь вызрела в недрах его кружка, но развлечь почтенную публику он старался. Среди его родственников (уже по нисходящей) окажутся те, кого любит народ: знаменитые дрессировщики – укротители зверей. Стоит ли удивляться, что будущий «Уголок Дурова» затмит совокупную славу всех российских интеллигентских кружков?
Дуров на пять лет старше Достоевского. Он образован: закончил университетский пансион. Его карьера не удалась. Он служил в Государственном Коммерческом банке, затем – переводчиком в канцелярии Морского министерства. Недавно, в 1847-м, он, подобно братьям Достоевским, тоже вышел в отставку – дабы жить исключительно литературным трудом. Печатается он нерегулярно и мало. Рассчитывает ли он на то, что «революция» улучшит качество его стихотворных творений и откроет путь к славе?
«Для него это тем более было необходимо, – продолжает Семёнов-Тян-Шанский, – что он уже разорвал свои семейные и общественные связи рядом безнравственных поступков и мог ожидать реабилитации только от революционной деятельности, которую он начал образованием особого кружка…»[100]
Трудно сказать, на какие «безнравственные поступки» намекает осведомлённый мемуарист. Но интересен ход его рассуждений. Если Дуров ждёт от «революции» изменения своих частных обстоятельств, то чем, спрашивается, он лучше Липранди, который, если верить его недоброжелателям, инициировал политический процесс («контрреволюцию»!) – с тем, чтобы найти в нём спасение от якобы грозивших ему служебных невзгод?
Сокрытые от любопытных глаз интересы личные могут порой повести к событиям историческим.
Под музыку Россини
Достоевский и Дуров проведут бок о бок четыре года – на нарах омской каторжной тюрьмы. Они покинут её в один день. Что-то тяжёлое случится там между ними. Очевидец утверждает, что «они ненавидели друг друга всею силою души, никогда не сходились вместе и в течение всего времени нахождения в Омском остроге не обменялись между собою ни единым словом». Возможно, свидетель преувеличивает. Но, во всяком случае, каторга не сделает их братьями. «…Они оба пришли к заключению, – пишет знавший их обоих Семёнов-Тян-Шанский, – что в их убеждениях и идеалах нет ничего общего и что они могли попасть в одно место заточения по фатальному недоразумению».
М.М. Достоевский.
Фотография. 1850-е гг.
Дело, очевидно, не только во вдруг открывшейся разности идеалов. Вряд ли чёрная кошка могла пробежать между двумя арестантами из-за несовпадений в трактовке тех или иных тонкостей гармоничной системы Фурье. Причина размолвки, скорее всего, в человеческом (может быть, даже «слишком человеческом») – в том, что всегда выступает на авансцену в ситуациях крайних – когда человек, освобождаясь от внешних покровов, становится не только более смертен, но и – душевно – более наг.
Но пока, на свободе, Достоевский поспешает на дуровские вечера. И затем, оказавшись в крепости, всячески выгораживает подельника.
Ф.Н. Львов.
Фотография. 1860-е гг.
На первом же допросе ему была предъявлена вызвавшая особую тревогу Следственной комиссии фраза Дурова, «что нужно посредством литературы показывать чиновникам самый корень зла, или иначе – высшее начальство»[101]. Достоевский немедленно отвечает, что «зная его (т. е. Дурова. – И. В.) образ мыслей», он убеждён, что слова эти либо «не поняты передававшим их» (так, походя, ставится под сомнение профессиональная компетентность Антонелли), либо «сказаны в припадке, в досаде от противуречий, в горячке». Тонкий сердцевед и психолог, он спешит указать следователям на «смягчающие обстоятельства»: трудный характер своего товарища по несчастью. «Я знаю Дурова как за самого незлобивого человека; но вместе с тем он болезненно раздражителен, раздражителен до припадков, горяч, не удерживается на слова, забывается и даже из противуречия говорит иногда против себя, против своих задушевных убеждений, когда раздражён на кого-нибудь»[102]. Иначе говоря, «задушевные убеждения» Дурова вовсе не совпадают с их вербализацией в случайных и неосновательных спорах. Нельзя придираться к словам (ибо, как справедливо выразился поэт, чьим стихом Достоевский мог бы подкрепить свои тюремные заметы, «мысль изреченная есть ложь»). «Кто не будет виноват, если судить всякого за сокровеннейшие мысли его или даже за то, что сказано в кружке близком, тесном, приятельском, чуть ли не наедине[103]?» Автор показаний напоминает следователям, что на этот счёт существуют тонкие юридические дефиниции. Частные разговоры не должны становиться предметом полицейского внимания, ибо «семейный и публичный человек – лица разные». Элементарнейшие правовые истины втолковываются Достоевским общедоступно, благожелательно, терпеливо. Допрашиваемый словно бы заранее «подстраховывает» себя и своих подельников от возводимых на них напраслин. «Представляю эти наблюдения и замечания мои по долгу справедливости, по естественному чувству, убежденный, что я не вправе скрыть их теперь, при этом ответе моём»[104], – плавно заключает Достоевский.
Другие подследственные более откровенны.
На требование Комиссии открыть, по какому случаю проявилось у него либеральное или социальное направление, Н. Григорьев прямодушно ответствует: «Я прежде не ведал об этом, а узнал со времени моего знакомства с Достоевским, Дуровым и его кружком…»[105] Сын генерал-майора, поручик лейб-гвардии Конно-гвардейского полка, он склонен объяснить своё падение тлетворным влиянием искусивших его лиц. «Видя во мне практика (он хочет