Шрифт:
Закладка:
Шли минуты, прошёл час, а я всё стоял, замерзая на ледяном ветру и до боли в онемевшей кисти опираясь на трость, и предавался этим сентиментальным размышлениям, в сущности мне несвойственным. Но помните, как у Набокова? Человеческая жизнь – не что иное, как клочки набросков к извращённому, глубокому, незаконченному шедевру…
Поэзия – не моя стихия, но лучшего поэтического определения жизни я не встречал. Незаконченный, извращённый, глубокий шедевр.
Моя внутренняя крепость тоже пала в тот день.
Я ощутил себя нагим. Это странно прозвучит, но я тогда, наверное, впервые со всей серьёзностью задумался о том, зачем мы здесь и куда бежит река времени. Философ Энсон Карт мог бы объяснить, угрюмо подумал я, но внутренняя крепость философа Карта тоже разгромлена. Любовь его жизни мертва, и он шёл за гробом – понурый, осунувшийся и разбитый. Его нет здесь – он у себя дома, который месяц пьёт, бросив на адвокатов бракоразводный процесс. Он и сам на грани самоубийства. Вот только философу Карту не хватит воли, недостанет решимости.
Философ Карт не убьёт себя. Он слаб. Вот я мог бы, размышлял я, стоя у могилы любимой женщины, я мог бы убить себя, чтобы пойти за тобой, – а сможет ли тот, кого ты любила? Бросить свою жизнь к ногам Сатаны, как это ты сделала? Нет, нет.
Я никогда так не поступлю – по крайней мере, от безысходности и чувства несправедливости. Я не подниму белый флаг, я лучше погибну вместе с кораблём. Самоубийство и размышления о нём присутствовали в моей жизни с детства – сперва как гипотетический вариант, позже как ненавязчивая идея, а ныне как осознанная необходимость. Но самоубийство должно быть триумфом, а не капитуляцией. Смерть должна возвысить, а не наоборот.
Ева выбрала Аид – видимо, отправилась проповедовать благую весть дьяволу. Кто я, чтобы осуждать её? Она предала всех, кто её любил, но и предательство имеет оттенки. Я принимаю выбор Евы, и на мою жизнь он повлиял, но, по крайней мере, не так сильно, как мог бы. А вот жизнь Энсона выбор Евы уничтожил.
Я услышал, как он зовёт меня, и сначала подумал, это воображение разыгралось.
14. Энсон Карт (I)
Из всех моих друзей по Академии Энсон единственный настойчиво и продолжительно искал со мной встречи.
Однажды я был близок к тому, чтобы сдаться и приехать к нему на свадьбу. Из чистого любопытства я хотел посмотреть на его невесту и, что более важно, на жениха Евы, с которым вряд ли познакомился бы при других обстоятельствах – сама Ева не желала поддерживать связь. Но ситуация, связанная с небезызвестным патриархом РНЦ, не позволила мне отлучиться из Москвы – со временем я решил, что это к лучшему.
В другой раз Энсон подобрался ко мне на опасно близкую дистанцию – внезапно объявился на премьере «Дона Карлоса» в Михайловском театре в Санкт-Петербурге (солировала моя тогдашняя пассия). Он рыскал глазами по залу из ложи и в антракте наведался в кабинет директора, но я вовремя заметил его и улизнул.
Он был во всеоружии – с ухоженной светлой гривой, в костюме с бабочкой и перстнями на пальцах. Он острил, ухмылялся и приобнимал каждого встречного, целовался и пританцовывал. Это был Энсон, которого я знал. Человек-праздник, наш новый герой.
Энсон Карт, который осипшим голосом окликнул меня на кладбище, был другим. Словно со стены удалили картины, краску и отделочный материал, оставив только грубые уродливые кирпичи, выбоины, подтёки цемента, дырявые трубы, грибок и плесень.
Он крикнул мне: «Ленро Авельц! Ленро!» – и я не сразу узнал его. Он хрипел и надрывал связки, чтобы докричаться, а раньше мог часами вещать на тысячный зал без микрофона. Я отвернулся от могилы и посмотрел туда, где мои телохранители не давали ему пройти – человеку в тёмном пальто и со спутанными длинными волосами. Он не сопротивлялся, просто стоял и сверлил меня взглядом.
Он был последним, кого я хотел видеть. Наша «дружба» в Академии, его предательский роман с Евой, мои бессонные ночи и его бесстыдные рассказы, слова Евы о нём и дождь, который колотил в окна комнаты, и эта его бездарная гордость, никчёмный жизненный путь, который мог быть так изящен, но который он засрал, – всё стояло перед глазами, когда я приказал его пропустить.
Он медленно шёл среди могил, ссутулившийся, с синим лицом и воспалёнными глазами, от него несло алкоголем, и он едва напоминал юного гения, с которым я дружил, и светского льва, в которого позже превратился.
– Ленро Авельц, – сказал мне он. – Ленро, чёрт тебя дери, Авельц.
– Привет, Энсон.
– Привет, Ленро Авельц.
Он посмотрел на могилу через моё плечо. Я запомнил этот взгляд. Он как будто пытался поверх сырой земли и мокрого надгробия увидеть призрак.
– Ты… – сказал мне Энсон, продолжая смотреть. – Что ты здесь забыл?
– Пришёл попрощаться.
– Ты пришёл слишком поздно.
Я кивнул. Спорить не о чем. Я слишком поздно пришёл, это точно. Я слишком поздно пришёл, во всех смыслах, уже слишком поздно.
– Чего ты молчишь? – спросил он. Бедный Энсон, он всегда был такой. Мог вынести любой ответ, любую правду, только молчать не умел и не любил. – Чего ты молчишь, когда я говорю тебе, что ты пришёл слишком поздно?
– Да, поздно. – Что я ещё мог сказать? Когда-то я им восхищался. Теперь испытывал брезгливость.
– Ты не был на похоронах. Я тебя позвал попрощаться, а ты мне не ответил. Прислал её мужу какое-то говённое письмо, больше смахивает на поздравление, надутое лжесоболезнованиями… а теперь приходишь и стоишь тут, как будто она для тебя что-то значила.
Он говорил монотонно, я не чувствовал агрессии. Я всё думал, как бы сбежать, когда он повернулся и всмотрелся в меня. Я читал его мысли.
«А ты всё такой же, Ленро Авельц, – хотел он сказать мне, – те же безучастные глаза, впалые щёки, узкие плечи, искривлённые, как у шута, сухие губы. Ты бледный. Ты устал,