Шрифт:
Закладка:
Трясу головой, избавляясь от глупых мыслей. И даже снисхожу до пояснений, не хочу, чтобы Исабель думала, будто я считаю ее девкой. Или что я считаю девками весь женский род. Да скажи я такое Ханне – припечатает меня сковородой по хребту, даже не смущаясь. И будет права. Просто… мне важно пояснить Исабель разницу. Не знаю, почему.
Мы едим в мирной тишине, а потом прибегает Ленно, и всякие посторонние мысли вышибает у меня из головы. Разрушенное крыло подкидывает новые проблемы. А не могу, не могу допустить, чтобы разрушений стало еще больше. Хватит того, что я не могу отстроить все заново. Исабель топчется неподалеку от нас, пару раз уходит в дом, возвращается, а мне все труднее сосредоточиться. В голове звенит, мир вокруг мутнеет и становится тяжело дышать. Ну нет, глупость какая. Чтобы я да заболел после какого-то там купания? Кто я, девица в обмороке?
Злюсь. Злюсь, хочу отвлечься и зову Исабель почитать со мной. Оставляю ее в библиотеке и пытаюсь прийти в себя под теплой водой. Когда я только переехал в поместье, я выписал из самой столицы самого известного инженера. Он и нанятые работники перекопали половину поместья, несколько месяцев мы ждали какие-то особые трубы, материалы и боги знают, что еще. Я нанял строителей, чтобы внутри каждой гостевой комнаты и в своей спальне сделать перегородки. В конце концов, поместье… моя Лоза – почему мне так трудно произносить «имя» моего дома? – обзавелось ванными комнатами и настоящими, как в Больших Ключах, туалетами. Все это питалось из подземного источника, нагревалось по сложной системе и уходило по трубам в выкопанные на отдалении за поместьем сточные кольца. Когда дядюшка узнал, какую сумму из наследства я отдал за эту роскошь, его чуть не хватил удар. Но главное, что я – я мог смыть всю грязь, соскрести ее с себя, все, что накопилось, что хотелось кипятком смыть с себя. Не получалось, конечно же. Три кожу до красноты, до крови. Какая-нибудь чувствительная барышня могла бы сказать, что я пытаюсь очистить свою душу. В духе старых романов, еще прибавить что-то сложное и высокопарное, как на проповеди. Но я не считаю себя плохим человеком. Наивным – возможно. Прожигавшим свои дни – бесспорно. Но я не насильничал, не убивал, не крал и не предавал. Я был неудобен, я не походил на идеально вылепленную фигуру, я никак не хотел сломаться. Вот это я пытаюсь забыть.
Захожу в библиотеку, Исабель уже устроилась с книгой в кресле. Выглядит она до нелепого…по-домашнему. На какой-то миг мне кажется, что я долго спал, видел ужасный сон, а теперь, наконец, проснулся. В моем поместье кипит жизнь, и рыбина… нет, не рыбина, я уже это выяснил. А кто? Теряю мысль. Картинка испаряется, и я просто беру с полки томик стихов. Блад – мой любимый поэт. В свое время дядюшка порвал и выкинул почти все сборники стихов, которые мне нравились и позже мне пришлось восстанавливать библиотеку. У Блада есть несколько стихотворений, которые раньше казались мне слишком слащавыми или бездарными. Но я не идеалист, подъемы и спады в творчестве – естественный процесс. Теперь, пожалуй, наоборот. То, что казалось мне бессмысленным – налилось смыслом. Все еще бездарным в исполнении, но с таким – теперь уже – понятным подтекстом. Бывает и так, удивительно! Я бы с таким удовольствием вступил в переписку с поэтом, разузнал бы, что случилось в его жизни, что из-под его пера вышла такая безжалостная правда. Но он умер еще до моего рождения. Лежит себе в гробу, счастливчик.
Погружаюсь в чтение и, спустя какое-то время, замечаю, что Исабель заскучала. Я знаю книгу, которую она выбрала: иллюстрации в ней прекрасные, а текст вгоняет в сон.
Повинуюсь внезапному порыву и читаю Исабель один из стихов. Из тех, чье исполнение по-прежнему заставляет меня кривиться, а значение слов – наполняет ужасом безжалостной правды. Исабель не проникается. Я вижу перед собой полное отвращения лицо отца и слышу хохот дядюшки. Злость, беспомощность, обида, я даже не подозревал, что моя память все это хранит в себе до сих пор. Это все рыбина виновата. Да-да, рыбина и точка! Никаких лесных духов, путниц и даже хранительниц старой избушки!
– Что, слишком заумно для тебя? – ставлю на место эту зарвавшуюся селянку, деревенскую недоучку, смевшую держать в руках мою скрипку и водить смычком по струнам, верящую в дурацкую Королеву Роз!
Исабель никак не реагирует на мой выпад. Ни обиды, ни слез, ни попытки убедить меня в том, что я не так понял и мой вкус безупречен. Ее ответ заставляет меня устыдиться своей вспышки.
Дожил.
Но она права. Не знаю, дьевон возьми, откуда у ее матери, бродяжки, осевшей в Малой Долине, взялось столько мудрости. Но я сам всегда презирал тех, кто с напыщенным видом говорит о том, в чем не смыслит и на пол мизинца. Я думаю, что, наверное, мне стоит извиниться за свою вспышку, но тут Исабель рассказывает о смерти своей матери. Рассказывает о том, как единственным способом убежать от этой реальности был сон. Она не пытается разжалобить меня, уйти от неловкой темы – она просто делится со мной горем. Горем, которое невозможно пережить до конца. И, неожиданно для себя, я приоткрываю завесу над своим горем. Я рассказываю Исабель об охоте. Она не охает, не ахает, не подносит руку к губам в притворном ужасе, не белеет и не перебивает меня. Она слушает и – я знаю это – слышит.
Мне становится нехорошо. То ли от того, что я позволил себе все эти воспоминания и поделился ими, то ли – что более вероятно – ледяное озеро не прошло для меня бесследно.
Дьевон.
Я знаю, что болезнь не сможет убить меня, увы. Я знаю, что в самом тяжелом случае после нескольких дней боли и беспамятства я пойду на поправку. Но никто не знает, никто! – как страшно в этом беспамятстве. В этой боли, которая удваивает, утраивает мое одиночество. Не живешь и сдохнуть не можешь, крутишься в бреду, смотришь в тени, вжавшиеся в углы – агония, в которой никто не подаст руки. И потом возвращение к этому жалкому подобию жизни.
Исабель волнуется. Ее беспокойство неожиданно искренне и, почему-то, от этого мне становится еще хуже. Кладу ладонь Исабель себе на грудь, просто объяснить, что мое сердце не