Шрифт:
Закладка:
Пару месяцев спустя после Флориды: от урагана новых гормонов и новообретенной уверенности в собственном теле ты всё время хочешь ебаться; я спешно прячусь в неебабельности, не желая потревожить плод, и всякий раз, поворачивая голову, проваливаюсь сквозь кровать от головокружения — вечное падение, — а от любого касания подступает тошнота, словно каждую клетку моей кожи мутит по отдельности.
То, что из-за гормонов ощущения от дуновения ветра или прикосновения пальцев к коже меняются от возбуждающих к тошнотворным, — великая тайна, которую мне не постичь, не разгадать. Как тайны психологии меркнут в сравнении с ней, так и эволюция кажется мне гораздо одухотвореннее книги Бытия.
Наши тела делались нам самим и друг другу чужими. У тебя в новых местах пробились жесткие волосы; по бедрам пролегли новые мышцы. Моя грудь набухла и болела больше года, и, хотя боль ушла, грудь до сих пор будто принадлежит кому-то еще (в каком-то смысле это действительно так, поскольку я всё еще кормлю). Годами ты был каменным, а теперь снимаешь рубашку, когда захочешь, и появляешься, мускулистый, без рубашки, в общественных местах, ходишь на пробежки — и даже плаваешь.
Благодаря Т ты оказался в жарком налитом пубертате, твоя сексуальность выбралась из лабиринта сознания и рассеялась, как тополиный пух на теплом ветру. Тебе нравятся изменения, но в то же время они кажутся тебе своего рода компромиссом, условием видимости, как на том твоем рисунке, где привидение говорит: Без этой простыни меня не видно. (Видимость наделяет возможностями, но и дисциплинирует: дисциплинирует гендер, дисциплинирует жанр.) Благодаря беременности я впервые сталкиваюсь с продолжительной подвешенностью, замедленностью, измотанностью, беспомощностью. Я всегда полагала, что после родов почувствую себя неуязвимой и полной, как после фистинга. Но даже сейчас, спустя два года, нутро мое ощущается скорее дрябленьким, чем пышущим роскошью. Я начала свыкаться с идеей, что ощущения изменились навсегда — что теперь я должна — мы вместе должны — жить с такой чувствительностью. Может ли хрупкость возбуждать так же, как бравада? Думаю, да, но иногда мне тяжело нащупать путь. Всякий раз, когда мне кажется, что я не смогу его найти, Гарри уверяет меня, что вместе мы сможем. И мы продолжаем — наши тела находят друг друга вновь и вновь, пускай даже они — то есть мы — всё это время были здесь.
По причинам, которые мне теперь кажутся практически непостижимыми, я немножко всплакнула, когда наш первый УЗИ-специалист — милый и, по-видимому, гомосексуальный Рауль, щеголявший маленьким серебряным сперматозоидом на лацкане халата, — на двадцатой неделе без тени сомнения сообщил нам, что у нас будет мальчик. Наверное, мне нужно было что-то оплакать — фантазию о дочери-феминистке, фантазию о мини-мне. О ком-то, кому я заплетала бы косички, кто мог бы стать моей фэм-союзницей в доме, где живут умилительный терьер-мальчик, мой прекрасный четкий пасынок и галантный буч на Т.
Но судьба моя была иной, как и судьба ребенка. Не прошло и суток, как я была в деле. Маленькая Агнес станет маленьким Игги. И я буду его неистово любить. Может быть, я даже буду плести ему косички! Ведь по пути домой из клиники ты напомнил мне: Эй, я родился женщиной — но посмотри, как вышло.
Я согласна с заявлением Седжвик о том, что «мужчины и женщины похожи друг на друга больше, чем мел — на моцареллу, ум — на изюм, верх — на низ, а 1 — на 0», но тем не менее меня поразило, что мое тело может произвести на свет мужское тело. Многие знакомые женщины отмечают похожие чувства, хотя и знают, что это самое обыкновенное из чудес. Пока мое тело производило мужское тело, я ощутила, как грань между мужским и женским все больше истончалась. Я производила тело, отличное от моего, но и тело девочки тоже было бы другим. Основным отличием было то, что тело, которое я производила, в конечном счете выскользнет из меня и станет своим собственным. Радикальная интимность, радикальное различие. Различны, но объединены одним телом, одним сосудом.
Я всё думала об одной мысли поэтессы Фэнни Хау: беременная от человека другой расы, сама становишься тем, кого носишь внутри. Но насколько бы «черной» ни чувствовала себя Хау, пока вынашивала своих детей, она также чутко осознавала, что внешний мир только и ждет, чтобы упрочить расовый барьер. Она и ее дети, ее дети и она — одной крови. Но они знают, и она знает, что участи их совершенно разные.
Из-за этого раскола Хау чувствовала себя двойным агентом, особенно в исключительно белой среде. Она вспоминает, как в конце 1960-х белые либералы открыто говорили на встречах «о своем страхе черных, о своих взглядах на черных, а мне приходилось объявлять им, что мои муж и дети — черные, а затем в спешке ретироваться». Эта сцена была характерна не только для 1960-х. «Подобное повторялось столько раз и по такому количеству сценариев, что сейчас, заходя в комнату, полную белых людей, я делаю какое-нибудь саморазоблачительное заявление, чтобы предупредить людей, „на чьей я стороне“, — говорит Хау. — В таких ситуациях я больше, чем когда-либо, чувствую, что кожа моя белая, а душа — нет, и что я в камуфляже».
Гарри посвящает меня в тайну: парни довольно вежливы друг с другом на людях. Всегда здороваются: «Привет, братан», — или кивают друг другу, когда проходят мимо по улице.
Женщины не такие. Не в том смысле, что они готовы воткнуть друг другу нож в спину или таят друг на друга обиду, вовсе нет. Но мы обходимся без благородных кивков друг другу. Однако они нам и не к чему, ведь их второе значение — Я не желаю тебе зла.
За обедом с нашим другом-геем Гарри делится своими открытиями о мужском публичном поведении. Друг смеется: Выглядел бы я как Гарри — может, тоже прилетало бы: