Шрифт:
Закладка:
Пожалуй, поворотным явлением здесь стало именно «Московское время» с его сочетанием разговорной речи и блестящей книжной эрудиции, с определённой, пусть и мягкой, романтизацией маргинальности. Собственно, и сами авторы «Московского времени» – Гандлевский, Цветков, Кенжеев – в 1990–2000-е продолжали активно работать; особенно заметным оказалось возвращение Цветкова к поэзии в 2004 году после долгого перерыва:
погляди меня в гугле господи всех вселенных
если я записан в какой-нибудь их народ
очарованный житель в рощах твоих целебных
дегустатор нимф и редких рифм нимрод
сквозь гикори и гинкго слепящий свет одинаков
сквозь хитон рентгеном костей любой сантиметр
я вернулся открыть вам тайну двух океанов
горизонт безлюден как был и смерти нет
кто затеплил свет перед светом навек в ответе
не уйти в полутьму астролябий и ветхих книг
под окном паркинг-лот на асфальте играют дети
кеннеди кеннеди кинг
Демьян Кудрявцев[504]
Знаковым цветковским текстом этого времени стало стихотворение, написанное после бесланского теракта: «было третье сентября / насморк нам чумой лечили / слуги ирода-царя / жала жадные дрочили / опустили всю страну / поступили как сказали / потный раб принес к столу / блюдо с детскими глазами», – его жёсткая интонация как будто подстегнула русскую политическую поэзию, которая после этого пережила расцвет в 2010-е (совпавший, увы, с замерзанием самого политического поля). Вообще стоическая, использующая на максимум возможности традиционной просодии поэтика позднего Цветкова оказала большое влияние на авторов следующего поколения, умеющих сочетать технический блеск с яркостью и напором месседжа, – назовём Алексея Королёва (р. 1965), Демьяна Кудрявцева (р. 1971) и Геннадия Каневского (р. 1965):
левитан до смерти слышал голоса
жуков до опалы копался в золе
тополиный пух и божья роса
всё что остаётся на этой земле
опускай шлагбаумы ступай со двора
фонарём на станции вослед посвети
передай начальнику апостола петра –
эшелон проследует по первому пути
Борис Рыжий[505]
Но ещё начиная с 1980-х другие авторы приспосабливали раннюю поэтику «Московского времени» к обновлению традиционного жизнетворческого мифа о поэте (даже о «проклятом поэте» с поправкой на русские культурные реалии). Это феноменально одарённый Евгений Хорват, живший в Кишинёве, а затем эмигрировавший в Германию, и два поэта, которых часто сравнивают: Денис Новиков и Борис Рыжий. Все трое рано умерли (Новиков – от сердечного приступа в 37, Хорват покончил с собой в 31, а Рыжий – в 26); если Хорват и Новиков остаются известны в первую очередь в литературном сообществе, то слава Бориса Рыжего (1974–2001) далеко перешагнула эти рамки: возможно, он стал первым «народным» поэтом XXI века. Отчасти этому способствовала яркая биография: шестидесятническая профессия геофизика в сочетании с фигурой свердловского дворового, едва ли не «пацанского» лирика: «Я родился – доселе не верится – / в лабиринте фабричных дворов / в той стране голубиной, что делится / тыщу лет на ментов и воров. / ‹…› Отвращенье домашние кофточки, / полки книжные, фото отца / вызывают у тех, кто, на корточки / сев, умеет сидеть до конца». Однако во многом это была маска, поэтизация суровой приблатнённой романтики; гораздо большему Рыжий (как и его ближайший друг Олег Дозморов) научился у Георгия Иванова, Евгения Рейна, Сергея Гандлевского. Соединение сурового стиля с суровой же сентиментальностью (и ноткой иронического цинизма) давало вещи высочайшего напряжения – как, например, стихотворение, написанное в 1996 году, во время первой чеченской войны:
Всё, что взял у Тебя, до копейки верну
и отдам Тебе прибыль свою.
Никогда, никогда не пойду на войну,
никогда никого не убью.
Пусть танцуют, вернувшись, герои без ног,
обнимают подружек без рук.
Не за то ли сегодня я так одинок,
что не вхож в этот дьявольский круг?
Мне б ладонями надо лицо закрывать,
на уродов Твоих не глядеть…
Или должен, как Ты, я ночами не спать,
колыбельные песни им петь?
Евгений Хорват (1961–1993) был совершенно протеистическим поэтом – казалось, что в рамках традиционной просодии не было форм и интонаций, ему неподвластных. Однако лучшие его стихи – элегии, сочетающие всё тот же философский стоицизм с современной, «городской» фактурой, как, например, в этом стихотворении, написанном ещё в 1980-м:
Я отвернусь, как латинское R,
к стенке пустой. Не ищи идеала
в жизни. Ты сам для кого-то пример,
так завернувшись в своё одеяло,
как завернулся. А, впрочем, к чему
здесь обращенье? К кому обращаться –
уж не к себе ли? И вправду, ему
нечего кем-то ещё обольщаться.
Утром лежи, никуда не беги.
Даже на шум головной перестрелки.
Ибо не знаешь, с которой ноги
встать и в какой оказаться тарелке
каждое утро. Так переверни
белые ночи с их тьмою заглазной, –
что обнаружится? Чёрные дни.
Будь же в реальности, с речью согласной.
Ляг на прекрасный, как женщина, пол,
глянь в потолок, где готовы приняться
злаки о будущем. Главный глагол –
«быть», чтоб они продолжали меняться.
Схожая элегическая интонация, со временем наполнявшаяся горечью и сарказмом, отличала стихи Дениса Новикова (1967–2004). Потерянное прошлое он оплакивает под маской цинизма, позаимствованной у Георгия Иванова: «Когда-то мы были хозяева тут, / но всё нам казалось не то: / и май не любили за то, что он труд, / и мир уж не помню за что»; «Маргаритка ночная, цветок / из семейства вульгарных, / холодок на груди, завиток / их романов бульварных, // из вокзальных в цветочном раю / надышавшихся книжек / европейскую хрупкость твою / я паяльником выжег». Получается калейдоскопическое и подчёркнуто некомфортное сочетание лирического ресентимента, с годами всё более политизированного («Малый мира сего, я хочу быть большим»; «НЕНАВИЖУ /