Шрифт:
Закладка:
– А как же… родители? – спросила мама, будто только что о них вспомнила, и упала в огромное кресло на гнутых ножках.
– Я с ними побуду, – сказал Тенгиз. – Если вы не против.
– Но вы же…
“Я специалист по финалам”, – мне послышалось.
Но Тенгиз сказал:
– Я чужой человек, меня не затруднит. Я вашего сына к вам пришлю. Отдыхайте, вам завтра понадобятся силы.
И ушел.
Была большая кровать и мама в обнимку со мной. Она гладила меня по голове. Тихо плакала, кажется.
– Комильфо, – она говорила, – Зоя, Зоенька, как же… Но нельзя так раскисать, нужно держать себя в руках.
– Не нужно, мама, – я говорила. – Ничего не нужно.
Я продрыхла часов двенадцать. Мне снился Тенгиз. Он шагал по бескрайней снежной равнине, а над ней кружились продырявленные кинжалом листы бумаги. Следы на снегу не отпечатывались. За ним бежал красивый юноша и умолял остаться. Юноша был родом из Асседо.
Потом мне снилось, что я опять сидела в кабинете с израильским флагом и разговаривала с мамой Натана, Магги, Маргаритой Федоровной, и никак не могла понять, что означает слово “репатриация”, а она пыталась меня уговорить репатриироваться в Асседо, чтобы я могла законно сочетаться браком с ее сыном. Я ей пыталась объяснить, что Асседо больше не существует, но она говорила, что это все так думали про государство Израиль, пока оно не воскресло, и это называется “ткума”, то есть восстание, то есть повстание, то есть вставание с колен и вообще поднятие, даже из гроба, и это всегда происходит после Катастрофы. Тут Маргарита Федоровна вдруг превратилась в Машу и сказала: “Расставаться – плохая примета”.
Когда я проснулась, мама еще спала, а брат оказался на раскладном кресле рядом. У него тоже был разрез на рубашке, у горла. На часах было около десяти утра. Почему-то в голове у меня было ясно и чисто, как будто ее промыли хлоркой, а заодно сожгли серной кислотой все остальные внутренности. Я не чувствовала ни боли, ни горя, ни злости. И меня это устраивало.
Я посмотрела в окно, за которым был Бульвар. В гостинице “Лондонская” когда-то все мечтали остановиться. Сегодня там было пусто. То ли сезон еще не начался, то ли туристов в Одессе больше не было, и тем более интуристов, а может, и не будет больше никогда.
Я разбудила маму и растолкала Кирилла. Они не сразу вспомнили, кто они такие и где находятся. Я сказала:
– У них гроб выставляют во двор открытым, да?
– У них? – спросила мама.
– Ну да, у гоев. У русских… украинцев… христиан…
Когда-то я это видела из окна – оркестр и похоронный марш. И читала со всеми подробностями в “Докторе Живаго”.
– Да, – сказала мама.
– А у нас как будет?
– А ты как хочешь? – спросила мама.
– Я так не хочу. У евреев все по-другому.
– Я тоже не хочу, – сказал Кирилл. – Но папа не еврей. И вообще, какое это имеет значение, чего мы хотим.
– И я не хочу, – сказала мама и встала с кровати. – Но как же можно без двора? Что о нас подумают? Нужно всем сообщить. Нужно все организовать. Нужно позвонить…
Кому нужно было звонить, я не знаю. Мама пошла в ванную и долго там умывалась. Лилась вода. Я уже забыла, что есть на свете места, где не экономят воду и позволяют ей литься без конца.
Я посмотрела на Кирилла. Он ничуть не изменился. Разве что очки поменял и выглядел утомленным. Правда, он больше не казался мне намного старше меня. Впрочем, я никогда не была с ним толком знакома.
– Ты на себя не похожа, Комильфо, – сказал мой брат. – Я бы тебя в толпе не узнал.
– Скажи мне, пожалуйста, правду.
– Скажу, – обещал мой брат.
– Ты специально мне рассказал, что я еврейка, чтобы сплавить меня отсюда подальше из-за моей неокрепшей психики, когда папа заболел?
Брат посмотрел на меня из-под очков:
– Ты параноик. Тебе мерещится всемирный заговор.
– А на моем месте тебе бы не померещилось? Вы столько времени мне ничего не рассказывали.
– Мы узнали, что папа болен, примерно в ноябре. Он сперва сам нам ничего не рассказывал, но в итоге скрывать было больше невозможно.
– То есть это он меня специально отослал в Израиль?
– Дура ты, Комильфо. Никто тебя никуда специально не отсылал. Это было твое решение, ты уже забыла? Но ты права в одном: папа не хотел, чтобы ты знала.
– Почему?
– Он говорил, что хотел, чтобы ты запомнила его живым, сильным и здоровым.
– Так он говорил? Именно этими словами?
– Слово в слово.
– Ты мне врешь?
– О таком не врут.
– Но я не успела с ним попрощаться.
– Я тоже не успел, – сказал Кирилл. – Хоть я уже три месяца здесь торчу и проторчал до самого конца. Невозможно успеть попрощаться. Это не доказательство теоремы и не математическая задача с финальным решением.
Потом мой брат вздохнул и сказал:
– Это так глупо, ужасно несправедливо и нечестно.
Будто я сама не знала.
Еще он сказал:
– Он был прав, Комильфо, я же тебя знаю. У тебя слишком богатое воображение, и ты слишком впечатлительная. Тебе нельзя видеть такие вещи, они потом в твоем дефективном мозгу навсегда застрянут.
“Вещи”. И имена.
– Это не вещи, это – болезнь, агония и смерть, – я сказала. – И я и так всю оставшуюся жизнь буду их воображать.
– Вот и воображай, – сказал Кирилл. – Воображение милосерднее действительности.
И мне показалось, что он сказал это с завистью, хоть и был абсолютно неправ.
– Зачем ты тогда мне рассказал, что я еврейка?
– Потому что я случайно узнал про эту твою программу. Мне позвонили из Сообщества Сионистов.
– При чем тут была я?
– Я не проходил по возрасту.
– Это было абсолютно не в тему. Так вдруг, с бухты-барахты…
Кирилл закатил глаза.
– Наверное, я трус, – он сказал. – Это была не единственная программа, которую они предлагали. Просто я бы никогда не осмелился вот так вот взять и с бухты-барахты уехать в чужую страну.
– Ты же уехал в Москву.
– Это не чужая страна, – сказал Кирилл.
Я не стала спорить. Вместо этого подняла телефонную трубку. Наверное, это было нереально, катастрофически дорого, но я еще не потратила майскую стипендию, так что попросила у гостиничного работника, чтобы меня соединили с Израилем, и продиктовала номер. А когда мне ответила бабушка Сара, я ей сказала, что папа умер и что они должны срочно и немедленно прилететь в Одессу, чтобы быть со своей