Шрифт:
Закладка:
Вообще не представляла.
– Просто нужно хорошо копать. Вот мы и копаем.
Мы?
– Тенгиз порасспрашивал твоего деда о его корнях и вчера съездил в Очаков – там когда-то была довольно большая еврейская община. А я копаю твою бабушку. – Магги указала на кипу пожелтевших документов, разбросанных по столу. – Если бы можно было вашего Тенгиза к нам в Сообщество завербовать, цены бы ему не было.
То же самое говорила и Вероника Львовна.
– Да, бесценный кадр, – я сказала.
– А ты себе ивритское имя уже выбрала? – ласково спросила Магги.
– Нет, Зоя меня вполне устраивает.
– Я тут подумала: почему бы не поменять Зою на Хаву?
Еще не хватало, чтобы меня звали Хавой.
– Какое отношение Хава имеет к Зое?
– Как же! Зоя – это древнегреческий вариант Евы, а Ева на иврите – Хава.
Кирилл скорчил свою излюбленную мину “боже, какое невежество”. Но что поделать, мне и о значении моего имени никто ничего никогда не сообщал. Значит, быть мне Хавой, как в “Тевье-молочнике”. Кажется, это была та из дочерей Тевье, которая вышла за гоя-революционера Перчика. Прекрасно. Вообще, все было так великолепно и расчудесно, что великолепнее и расчудеснее не придумаешь. Только очень жаль, что ради этой распрекрасности нужно было приносить в жертву моего папу.
– Ты зачем мне соврал про чемоданы?
Я ждала Тенгиза в дверях подъезда. Я его не знаю сколько времени прождала, глядя на далекого миниатюрного Дюка и на далекое море под ним. Митя успел вернуться из школы с двумя модными девчонками в импортной одежде, явно купленной на толчке на Молдаванке или на Седьмом километре, и пригласил меня в гости с ними тусоваться, но я вежливо отказалась, потому что в дни траура тусоваться противопоказано памятью поколений.
Я заметила Тенгиза еще на Сабанеевом мосту, и шагал он по моему городу, как по Деревне, как по Иерусалиму, как по своему родному дому, как полноправный хозяин. Меня это задело. Потом я к нему присмотрелась. Я его редко видела издалека, он ведь всегда находился вблизи. И он выглядел как человек в себе. “В себе” это не противоположность “не в себе”, это попытка передать состояние, когда обретаешь себя. И это меня настолько шокировало, что я чуть не задохнулась от возмущения. Мне вдруг привиделось, что он, этот человек, мой мадрих, в котором я когда-то – совсем недавно, в прошлой жизни, когда все было нормальным и был жив мой папа, – души не чаяла, превратился в узурпатора и в захватчика моей собственной жизни, заняв место, которое ему не принадлежало.
Он миновал мой бывший престижный детский сад “Сказка”, пересек площадь, машинально взглянув на Потемкинцев, и очутился у подъезда.
– Раз уж тебе не сидится дома, – проигнорировал он мой вопрос про чемоданы, – ты бы лучше показала мне свою Одессу.
– Ты ее уже и так вдоль и поперек исходил, – процедила я сквозь зубы. – На кладбище побывал и в школе, весь товар скупил во всех гастрономах, и даже сообщество еврейских агитаторов почтил высочайшим визитом и великий город-герой Очаков. Тебе не нужен проводник.
Тон у меня был точно как у Аннабеллы.
– Каждому человеку нужен проводник, – он сказал, и мне стало тошно от такого пафоса. – Твоя Одесса – это только твоя Одесса. Если ты мне ее не покажешь, я ее никогда не увижу.
Он на меня смотрел с нахальной и самодовольной улыбкой, а в глазах у меня двоилось, троилось, даже четверилось, потому что никто так зверски не сокрушал мои психологические защиты, как он, даже Маша, и совершенно внезапно все мои изолированные эмоции нахлынули на меня вражескими полчищами, и зверски захотелось убежать, но я больше не знала куда, потому что, куда бы я ни бежала, он всегда меня догонял.
– Некуда бежать, – сказал Тенгиз. – Ты у меня в долгу. Я показал тебе Иерусалим, теперь ты покажи мне Одессу.
Далась ему эта Одесса.
– Давай поиграем в игру, – сказал Тенгиз. – Я буду смотреть твоими глазами, а ты – моими.
– Мне не пять лет, – я отрезала. – Не разговаривай со мной как с ребенком.
– Ну пожа-а-а-луйста! – заныл Тенгиз, копируя меня, клянчущую в Деревне еще пять минут до отбоя, чтобы целоваться с Натаном на террасе. – Ну что тебе стоит! Ну покажи-и-и!
Я невольно улыбнулась. И тут же устыдилась улыбки, потому что в течение семи дней траура улыбаться не полагается, а может, и в течение целого года.
– Пошли, – он сказал. – Я смотрю.
И мы пошли. По Екатерининской, которая Карла Маркса, по Дерибасовской, которую не переименовали, по Красной армии, которая совсем скоро, месяца два спустя, снова станет Преображенской, по Пушкинской, по Гоголя, по Ленина – Ришельевской, по Бебеля, которая Еврейская, по Троицкой, которая еще совсем недавно была Ярославской.
Мы шли по Одессе, и вокруг вырастали необарочные фасады с могучими атлантами и соблазнительными кариатидами, и приходилось идти с задранной головой, чтобы отдать должное воображению зодчих. Цвела акация, сквозь густую листву платанов пробивались лучи солнца, свечки каштанов, как нарядные елочки, стремились к небу. Одесса была похожа на Париж, на Барселону и на Баку, в которых я никода не бывала. У Оперного театра бил фонтан. Скульптурная композиция смеющихся мраморных детей ловила струю, выстреливающую изо рта лягушки. Чугунный якорь намертво прирос к земле. Лаокоон сражался со змеями. Скифские бабы грозно наступали со стен археологического музея. И Пушкин был когда-то в Одессе пыльной. А кто, собственно, в ней не был? Истрийские мореплаватели направляли ладьи к берегам Северного Причерноморья, и были ясны небеса. На качающемся Тещином мосту я увидела одну беременную женщину. Я представила себе, что она беременна близнецами.
В голове запело: “Асседо благословенно, Асседо благословенно”. Кажется, я даже забормотала это вслух, но не уверена.
– У нас так и не случилось официальной встречи для подведения итогов. – Тенгиз уселся по-турецки на плиты беседки в Уголке старой Одессы. – Представь себе, что мы в Деревне, в кабинете мадрихов. Как прошел твой год, Комильфо?
Он что, опять издевался?
– Почему я постоянно должна все тебе рассказывать? Почему ты не можешь хоть один раз что-нибудь рассказать мне?
– Почему не могу? Могу. Что тебе рассказать?
– Что-нибудь о себе.
– Ладно.
И Тенгиз рассказал мне о том, как он потерял Зиту и что с ним после этого происходило.
Он оказался хорошим рассказчиком, он так рассказывал, будто говорил не о себе, а о каком-то своем близком друге, которому сопереживает, но не отождествляется вполне. Может быть, поэтому эта история меня коснулась, тогда как