Шрифт:
Закладка:
Многие немцы были шокированы решением Бельгии сопротивляться подавляющему военному превосходству Германии. «О, бедные дураки! – воскликнул один дипломат германской миссии в Брюсселе. – Бедные дураки! Почему бы им не уйти с дороги, пока паровой каток не раздавил их? Мы не хотим причинять им вреда, но если они встанут у нас на пути, они будут втоптаны в грязь. О, бедные дураки!»[1708]. Возможно, именно потому, что они осознали это, немцы повторили свой призыв к бельгийскому разуму всего шесть дней спустя, 8 августа. Город Льеж, такой важный для планов Мольтке, к тому времени пал после самоотверженного сопротивления, стоившего обоим сторонам немало жизней. В записке, переданной Брэнду Уитлоку, американскому посланнику в Брюсселе, правительство Германии выражало сожаление по поводу «кровавых столкновений у Льежа» и предлагало:
Теперь, когда бельгийская армия поддержала честь своего оружия героическим сопротивлением превосходящим силам, правительство Германии умоляет короля и правительство Бельгии избавить их страну от дальнейших ужасов войны. […] Германия еще раз торжественно заверяет, что она не намерена присваивать себе территории Бельгии и что такое намерение далеко от ее мыслей. Германия все еще готова покинуть Бельгию, как только ход войны позволит ей это сделать.[1709]
Это предложение было снова отклонено.
Сапоги
История, которую собиралась рассказать эта книга, завершается чередой всеобщих мобилизаций, ультиматумов и объявлений войны. Во время своей последней встречи с Сазоновым в Санкт-Петербурге в субботу, 1 августа, посол Пурталес пробормотал «что-то неразборчивое», залился слезами, заикаясь воскликнул: «Так вот каков результат моей миссии!» и выбежал из комнаты[1710]. Когда граф Лихновский явился к Асквиту 2 августа, он обнаружил премьер-министра «абсолютно сломленным», и слезы «текли по его щекам»[1711]. В Брюсселе эвакуирующиеся сотрудники германской миссии сидели в духоте и темноте за закрытыми ставнями, среди своих упакованных ящиков и документов, вытирая пот и прикуривая одну сигарету от другой, пытаясь справиться с накатывающим страхом[1712].
Время дипломатии подходило к концу, начиналось время солдат и матросов. Когда баварский военный представитель в Берлине посетил немецкое военное министерство после того, как вышел приказ о мобилизации, он обнаружил «повсюду сияющие лица, люди обмениваются рукопожатиями в коридорах; можно поздравить себя с преодолением всех препятствий»[1713]. 30 июля полковник Игнатьев сообщил из Парижа о «нескрываемой радости» своих французских коллег «от того, что они получили возможность использовать, как думают французы, выгодные стратегические обстоятельства»[1714]. Лорда Уинстона Черчилля радовала мысль о предстоящей битве. «Все идет к катастрофе и краху, – писал он своей жене 28 июля. – Я взволнован, готов и счастлив»[1715]. В Санкт-Петербурге радостный Александр Кривошеин заверил делегацию депутатов Госдумы, что Германия скоро будет разгромлена и что война станет «благом» для России: «Положитесь на нас, господа, все пойдет прекрасно»[1716].
Мэнселл Мерри, викарий церкви Святого Михаила в Оксфорде, в середине июля приехал в Санкт-Петербург, чтобы в летние месяцы служить капелланом в Англиканской церкви. Когда был объявлен приказ о мобилизации, он попытался покинуть Россию на шведском пароходе, идущем в Стокгольм. Но его корабль – «Дёбельн» – не смог выйти из гавани – маяки были потушены на всем протяжении Финского залива, а фортам в Кронштадте было приказано немедленно стрелять по любому судну, которое попытается пройти через минные поля. 31 июля, в дождливый, серый, ветреный день, Мерри наблюдал с борта парохода, вместе со всеми другими потенциальными путешественниками, как колонны солдат и морских резервистов идут по Николаевской набережной. Некоторые шли под «ритмичные звуки» духового оркестра, но большинство «тащилось с узлом на спине или в руке, в мрачном молчании, женщины, многие из них плакали, как будто их сердца вот-вот разобьются, тяжело дыша, стараясь не отставать, спешили за своими мужьями, сыновьями или любовниками по обе стороны от колонн, [проходивших мимо] одна за другой»[1717].
Ранней ночью с 1 на 2 августа бульвар Пале в центре Парижа был заполнен тем же шумом, когда мужчины маршировали на север к Гар-де-л’Эст и дю Нор длинными колоннами. Не было ни музыки, ни песен, ни смеха, только стук сапог, цоканье сотен лошадей, рычание грузовиков и хруст железных колес по булыжникам, когда артиллерийские орудия катились под неосвещенными окнами квартир, во многих из которых обитатели, должно быть, лежали без сна, прислушиваясь, или сонно наблюдали за мрачным зрелищем из своих окон[1718].
Общественная реакция на новости о войне опровергла заявления, столь часто озвучивавшиеся государственными деятелями, что их действия вдохновлялись, направлялись и инициировались общественным мнением. Разумеется, не было никакого сопротивления призыву к оружию. Почти везде мужчины более или менее охотно шли к своим сборным пунктам[1719]. В основе этой готовности к военной службе лежал не воинственный энтузиазм как таковой, а оборонительный патриотизм, поскольку этиология этого конфликта была настолько сложной и странной, что позволяла солдатам и гражданским лицам всех воюющих государств быть уверенными, что именно их война была оборонительной, что именно их страны подверглись нападению или провокации со стороны решительного врага, что именно их правительства приложили все усилия для сохранения мира[1720]. Пока блоки великих альянсов готовились к войне, запутанная цепочка событий, которая спровоцировала мировой пожар, оказалась быстро упущена из виду. «Похоже, что никто не помнит, – отметил в своем дневнике 2 августа американский дипломат в Брюсселе, – что несколько дней назад Сербия играла главную роль в этом спектакле. Кажется, она незаметно исчезла со сцены»[1721].
Были отдельные проявления шовинистического энтузиазма по поводу предстоящей битвы, но это были, скорее, исключения. Миф о том, что европейцы ухватятся за возможность победить ненавистного врага, был полностью развенчан[1722]. В большинстве мест и для большинства людей известие о мобилизации стало глубоким потрясением, «раскатом грома с безоблачного неба». И чем больше наблюдатель удалялся от городских центров, тем меньше смысла весть о мобилизации, казалось, имела для людей, которым предстояло сражаться, искалечиться или погибнуть в грядущей войне. В российских деревнях царила «ошеломляющая тишина», нарушаемая только звуками «плача мужчин, женщин и детей»[1723]. В Ватильё, небольшой коммуне в регионе Рона-Альпы на юго-востоке Франции, звон набата призвал рабочих и крестьян на деревенскую площадь. Некоторые, прибежавшие прямо с поля, все еще держали в руках вилы.
«Что это может значить? Что с нами будет?» – спрашивали женщины. Жены, дети, мужья – все были охвачены эмоциями. Жены цеплялись за руки своих мужей. Дети, видя, как плачут их матери, тоже начинали рыдать. Вокруг нас царили тревога и ужас. Какая тревожная сцена.[1724]
Один английский путешественник описывал реакцию в алтайском (Семипалатинском) казацком поселении, когда по улице проскакал всадник с развевающимся «голубым флагом» и звуки горна, игравшего общий сбор, принесли известие о мобилизации. Царь позвал, и казаки, с их уникальным военным призванием и традициями, «горели желанием сражаться с врагом». Но кто был этот враг? Никто не знал. В мобилизационной телеграмме подробностей не сообщалось. Ходили слухи. Сначала все думали, что война должна быть с Китаем: «Россия слишком далеко зашла в Монголию, и Китай объявил