Шрифт:
Закладка:
Куда это приводит нас в рамках вопроса о виновности? Утверждая, что Германия и ее союзники несут моральную ответственность за развязывание войны, статья 231 Версальского мирного договора гарантировала, что вопросы о виновности и невиновности останутся в центре дискуссий о причинах войны на долгое время. Игра в обвинения никогда не теряла своей привлекательности. Самым известным выражением этой традиции является «тезис Фишера», как стало принято сокращенно называть набор аргументов, выдвинутый в 1960-х годах Фрицем Фишером, Имануэлем Гейссом и еще десятком их молодых немецких коллег, которые указывали на Германию, как на державу, несущую основную ответственность за вспыхнувшую войну. Согласно этой точке зрения (не считая множества вариаций в рамках школы Фишера), немцы не оказались в войне случайно и не скатились в нее. Они выбрали войну – хуже того, они спланировали ее заранее, в надежде вырваться из своей европейской изоляции, делая ставку на достижение мирового могущества. Недавние исследования нестыковок в теории Фишера выявили связь между этими дебатами и сложным процессом, с помощью которого немецкие интеллектуалы пришли к примирению с отравленным моральным наследием нацистской эпохи, а аргументы Фишера подвергались критике по многим пунктам[1728]. Тем не менее разбавленная поздними уточнениями версия тезисов Фишера до сих пор доминирует в исследованиях пути Германии к войне.
Действительно ли нам нужно выявить и предъявить обвинение единственному виновному или нужно ранжировать государства в соответствии с их долей ответственности за развязывание войны? В одном классическом исследовании из списка литературы о причинах Первой мировой, Пол Кеннеди заметил, что уклонение от поиска виновника, путем обвинения всех или ни одного из воюющих государств, демонстрирует «слабость характера»[1729]. Твердость, согласно Кеннеди, предполагает, что историк не должен уклоняться от возможности указать пальцем на виновника. Проблема с подходом, ориентированным на обвинение, не в том, что в конечном итоге можно ошибочно обвинить невиновную сторону. Проблема в том, что подходы, построенные на поиске виновного, идут в комплекте со встроенным предубеждением. Их сторонники склонны, во-первых, предполагать, что в конфликтных взаимодействиях один главный герой должен быть в конечном итоге прав, а другой – нет. Были ли сербы неправы, стремясь к объединению всех сербов в одно государство? Неужели австрийцы были неправы, настаивая на независимости Албании? Был ли один из этих актов более правильным, чем другой? Вопрос бессмысленный. Еще одним недостатком обвинительных нарративов является то, что они сужают поле зрения, фокусируясь на политическом темпераменте и инициативах одного конкретного государства, а не на многосторонних процессах взаимодействия. Кроме того, существует проблема, заключающаяся в том, что поиск вины предрасполагает исследователя истолковывать действия лиц, принимающих решения, как запланированные и движимые последовательным намерением. Он должен показать, что кто-то хотел войны, а не просто случайно спровоцировал ее. В своей крайней форме этот способ исследования порождает теории заговора, в которых кружок влиятельных людей, похожих на злодеев в бархатных пиджаках из бондианы, контролирует события из-за кулис в соответствии со своим злым и хитрым планом. Нельзя отрицать глубокое моральное удовлетворение, доставляемое читателю такими повествованиями, и, конечно, логически нельзя исключить, что война, начавшаяся летом 1914 года, действительно была спланирована таким образом, но точка зрения, изложенная в этой книге, состоит в том, что такие аргументы не подтверждаются документальными доказательствами.
Начало войны в 1914 году – это не детектив Агаты Кристи, в конце которой мы обнаружим виновного, стоящего в гостиной над трупом, с дымящимся пистолетом в руке. В этой истории нет дымящегося пистолета. Или, скорее, в этой истории по пистолету у каждого участника сценария. С этой точки зрения начало войны было трагедией, а не преступлением[1730]. Признание этого не означает, что мы должны преуменьшать воинственность и империалистическую паранойю австрийских и немецких политиков, которые справедливо привлекли внимание Фрица Фишера и его коллег-историков. Но немцы были не единственными империалистами и не единственными, кто поддался паранойе. Кризис, который привел к войне в 1914 году, был плодом общей политической культуры. Но он также был многополярным и по-настоящему интерактивным – вот что делает его самым сложным событием современности, и именно поэтому споры о причинах Первой мировой войны продолжаются спустя столетие после того, как Гаврило Принцип произвел два смертельных выстрела на улице Франца Иосифа.
Ясно одно: ни один из призов, на которые претендовали политики в 1914 году, не стоил последовавшего катаклизма. Понимали ли главные герои, насколько высоки ставки? Раньше считалось, что европейцы разделяли заблуждение, будто следующий континентальный конфликт будет короткой и быстрой войной штабов восемнадцатого века. Солдаты будут «дома до Рождества», как тогда говорили. Совсем недавно убежденность в широкой распространенности этой «иллюзии короткой войны» была поставлена под сомнение[1731]. Немецкий план Шлиффена основывался на массированном, молниеносном ударе по Франции, но даже в собственном штабе Шлиффена раздавались голоса, предупреждающие, что следующая война будет не чередой быстрых побед и стремительных маршей, а скорее «утомительным и кровавым продвижением вперед»[1732]. Гельмут фон Мольтке надеялся, что европейская война, если она разразится, будет молниеносной, но он также признавал, что она может затянуться на годы, нанося неизмеримые разрушения. Премьер-министр Великобритании Герберт Асквит писал о приближении «Армагеддона» на четвертой неделе июля 1914 года. Французские и российские генералы говорили о «войне на истребление» и «исчезновении цивилизации».
Они знали это, но чувствовали ли они, что так будет в действительности? Здесь, возможно, кроется одно из различий между настроениями до 1914 и после 1945 года. В 1950-х и 60-х годах и политики, и широкая общественность интуитивно понимали ужас ядерной войны – грибовидные облака, вырастающие над Хиросимой и Нагасаки, прочно поселились как кошмары в сознании обычных граждан. Как следствие, величайшая гонка вооружений в истории человечества так и не завершилась ядерной войной между сверхдержавами. До 1914 года все было по-другому. В сознании многих государственных деятелей надежда на короткую войну и страх перед длинной, казалось, как бы нейтрализовали друг друга, препятствуя более полному пониманию рисков. В марте 1913 года журналист, писавший для «Фигаро», сообщил о серии лекций, которые недавно прочитали в Париже ведущие деятели французской военной медицины. Среди выступавших был профессор Жак-Амбруаз Монпрофит, который только что вернулся из специальной миссии в военные госпитали Греции и Сербии, где он помогал устанавливать более высокие стандарты военной хирургии. Монпрофит заметил, что «раны, нанесенные выпущенными французскими пушками боеприпасами [которые были проданы балканским государствам до начала Первой балканской войны], были не только самыми многочисленными, но и самыми серьезными, с раздроблениями костей, разорванными тканями, пробитыми грудинами и разбитыми черепами». Страдания получивших такие раны были настолько ужасными, что один выдающийся специалист в области военной хирургии, профессор Антуан Депаж, предложил ввести международное эмбарго на использование подобного оружия в бою в будущем. «Мы понимаем благородство его мотивации, – прокомментировал журналист, – но если мы ожидаем, что однажды на поле битвы враг превзойдет нас численностью, то наши враги также должны знать, что у нас есть такое оружие, и что мы можем и будем защищать