Шрифт:
Закладка:
На миг мгновенно мелькнули передо мной серые стены церкви, почернелые образа, огоньки свечей – и туманный свет в маленькие слюдяные окна, на которых еще лежал местами снег. Черная ворона пролетала мимо окон, и вдруг мне вспомнилось, как мы сидели с Леной, зимой, на крепостной стене, кругом лежал снег, и мимо нас пролетали черные вороны… Горло сжали слезы, я зарыдал и начал биться о холодные плиты…
– Не воротишь! Не воротишь! – думал я. – Неизменное, роковое свершилось… «Отовсюду же отбеже печаль и воздыхание».
Я поднялся, встал с колен и взглянул на ее бледное, исхудалое, восковое лицо. Она улыбалась, так тихо, покойно, точно во сне.
Вошла читальщица, подошла к аналою – и начала читать, мерным, гнусливым голосом.
Я нагнулся к телу дорогой моей. Тихо поцеловал ее холодный лобик… Слезы застилали мне глаза. Еще раз поклонился я в землю перед милым прахом, быстро поднялся, перекрестился и не помню как вышел вон из церкви. Слезы душили меня.
На дворе я опомнился, оглянулся. Подле меня шла мать Агапия и что-то говорила мне. Я только мог разобрать, что хоронить будут завтра.
– А сегодня после вечерни отслужат панихидку… а завтра после обедни отпевать будут…
Я ничего не ответил… И вдруг на меня нашло желание взглянуть на ее келейку, проститься и с ней, с этим последним уголком ее земной жизни…
Я спросил мать Агапию. Она замялась.
– Как же? Я не знаю, – сказала она… – Надо, чай, благословиться… Там ведь у нас ничего не прибрано.
– Тем лучше!.. – сказал я… – Пожалуйста. Проводите меня…
И мы снова вернулись в широкий низенький коридор. И снова я очутился перед низенькою дверью с образком наверху и хотел уже отворить эту дверь, как мать Агапия торопливо приперла ее и быстро проговорила:
– Погодите, погодите маленько… Я духом сбегаю… Спрошу… Так-то нельзя…
И она пошла торопливо спрашивать позволения, а я снова остался ждать перед заветною дверью.
Сердце мое как-то тоскливо ныло… И голова кружилась.
Мать Агапия быстро вернулась, подошла, запыхавшись, к двери кельи, распахнула ее и сказала:
– Пожалуйте!
Она вошла вместе со мной и перекрестилась перед иконой.
XVIII
В первой комнате кельи был полный беспорядок. Стулья были сдвинуты, валялось белье, ветошки, мыло – было наплескано. В другой комнате, которая служила спальней и молельней, стояла вместо кровати простая скамейка.
– А кровать уж верно вынесли? – тихо спросил я.
– Нет, – сказала шепотом мать Агапия. – Она ведь в гробу спала… Вот в том гробике, в котором теперь лежит… Это она к схиме изготовлялась… Подвижница ведь была… Великая подвижница… – И мать Агапия перекрестилась большим крестом перед божницей… – По целым ночам, слышь, на коленках простаивала… а в среду и пяток пищи не принимала… Мы так все за святую и полагали ее. Великая подвижница!
Я подошел к киоту. В нем, кроме образов Божьей Матери, Спасителя и св. Ксении, стоял маленький образ Александра Невского и крохотный образок, в серебряной ризе, св. Владимира Равноапостольного.
При взгляде на этот образок у меня сжалось сердце…
«Она любила меня, – подумал я. – Любила до конца подвижнической жизни!..» И я чувствовал, как холодели мои руки и спазмы сдавливали горло…
Я отвернулся и шатаясь вышел в другую комнату. Мне хотелось бежать, но на маленьком столике перед окном лежало какое-то неоконченное письмо.
– Это она начала… какое-то писание, – пояснила мать Агапия, – да так и не кончила… голубушка… свалилась.
Я подошел. Это было письмо ко мне.
«Дорогой мой Володя! Я уже раздумала ехать на служение Господу… Видно, Ему не угодно… Мне все хуже и хуже с каждым днем… И чувствую я, точно какой-то голос внутри меня твердит так упорно одно и то же: конец пришел.
Я, верно, умру. Господь милостивый, авось пошлет мне тихую кончину.
Я с радостью переселюсь в вечный мир – и ничего мне не жаль на земле…
Только хотелось бы проститься с тобой…
Делай добро, Володя…»
Я едва дочитал эти недоконченные строки, написанные, очевидно, через силу, неровным, дрожащим почерком. Я рыдал, и прижав письмо к губам, выбежал вон.
Не помню, как я очутился на улице, как добежал до моей квартиры. Я чувствовал только, что порвалась и улетела последняя привязанность к земле. Мне хотелось умереть, убить себя…
«Мир погибает во зле. Он должен погибнуть во зле!» – твердил мне какой-то смущающий голос, и я чувствовал, как исчезала и последняя надежда, последняя деятельность, которой я теперь посвящал почти все свое время и все свои труды. Голова страшно кружилась и болела.
Я торопил моих добрых хозяев – скорее лошадей. Я укладывал все кое-как дрожавшими руками.
– А разве на похоронах-то не будете? – спросила меня хозяйка. – Ведь завтра хоронить-то будут?
Они уже знали все. Хозяин стоял тут же и печально смотрел на меня.
Я хотел что-то ответить – и не мог. Я бросился на грудь к доброй старушке и зарыдал…
– Болезный ты наш!.. Эко горе како!..
Через час я выбрался из Холмогор. Небо прояснилось, выглянуло солнце. Мне сильно захотелось вернуться… Взглянуть еще раз, в последний раз на прах ее, на ее, теперь святое для меня тело… Но я пересилил этот порыв.
«Предоставим мертвым хоронить мертвых!..» – подумал я. Притом меня страшно тянуло туда… К Павлу Михайлычу… «Делай доброе дело, Володя!» – вспоминалось мне. А разве это было не доброе дело – успокоить, утешить доброго старика и его