Шрифт:
Закладка:
Б. Трансцендентальная полемика. Медитации в духе Гераклита
Полемос[259] – отец всех вещей.
Я хотел бы, чтобы дальнейшие размышления поспособствовали чему-то вроде поворота оси, вокруг которой вертится сегодня господствующий в области теории познания критический прагматизм (Ч. С. Пирс, Ю. Хабермас, К.-О. Апель). Если заслугой этой прагматистской теории познания было то, что она, начиная с самых оснований, убедительно выявила, не одалживаясь при этом у метафизики, взаимосвязи познания и интереса, теории и практики, то у нее все же есть, по моему мнению, и явная слабость – чересчур схематичное понятие практики. Как мне кажется, предшествующие размышления позволили прояснить, почему нельзя довольствоваться теорией познания, которая принимает в расчет только два априорных интереса – к работе и к коммуникации (интеракции). Ведь в любом случае есть и иные интересы, которые при попытке обосновать прагматизм можно мыслить как имплицитно присущие человеку, в том числе исследуемое здесь стремление выстроить свою воинственно-полемическую стратегию (а также прямо противоположные ему эротические или примирительные устремления). Неспособность или нежелание принимать их в расчет оборачивается недостатком реализма и конкретности. Трансцендентальная полемика (равно как и эротика, которую я не рассматриваю в этой книге) представляет собой взаимодополняющие измерения, существующие в той системе интересов, которая руководит познанием и определяет его форму. Война являет нам такую комбинацию мотивов труда и интеракции, которая никак не может быть правильно понята логически с помощью доныне существовавших схем. Я утверждаю, что воинствующие, полемическо-стратегические деятельность и мышление, которых перечисленные выше авторы касаются лишь мимоходом, на самом деле представляют собой такую область, которая покрывает и трудовую деятельность, и деятельность по управлению государством, и коммуникативную деятельность. Ни «старая», ни «новая» Критическая Теория не видят этого. Ни критика инструментального разума, ни критика функционалистского разума не раскрывает той взаимосвязи стратегии и цинизма, которую мы обрисовали здесь как отличительный философский признак модерна.
Труд и интеракция с самого начала проникнуты противоречиями войны и эроса, ссоры и примирения, разрушения и творческого созидания. В интересе к труду или интеракции всегда надлежит раскрывать следующее: он с самого начала и вплоть до сегодняшнего момента определяет и поддерживает «форму теории», на которую накладывает свой отпечаток также и Воинственно-Полемическое или Эротическое; выбор той или иной формы «объективности» вовсе не такое невинное дело; точно так же существует решительная разница, зависящая от того, какую форму точности мы избираем: точность полемиста или точность человека, испытывающего любовь[260]; если на самом деле существует такая априорная альтернатива, то о каждом предмете должно существовать учение двоякого рода (а не одна сама по себе нейтральная теория, которую лишь впоследствии, а не изначально решают применять, как принято выражаться, для достижения добрых или злых целей). В то время как прагматизм формально исходит из того, что существует однородное «сообщество исследователей», трансцендентально-полемическое видение проблемы позволяет изучать «войну исследователей» как исходное условие, определяющее то, что они вырабатывают в качестве истин. В соответствии с этим исследование не представляет собой средства для нейтрального прояснения действительности, скорее оно выступает как гонка вооружений в теоретических формах. Достигнутые познания в таком случае выступают не столько в роли духовных инструментов, служащих труду и взаимопониманию, сколько в роли оружия и в совокупности своей представляют не интеллектуальное богатство, не энциклопедию, а арсенал, в котором накапливается оружие (интеллектуальные снаряды). Если есть желание удовольствоваться только такими априорными интересами, как «труд» и «интеракция», то приходится отказываться от выяснения того, какой войне служат этот «труд» и эта «интеракция», каких примирений они позволяют достичь, или, если выразиться иначе, отказаться от выяснения того, занимает ли Я исследователя по отношению к «объекту» позицию обобщения, дистанцирования и овладения им или позицию, индивидуализирующую его, позицию близости с ним, заставляющую всецело отдаваться ему. С этой точки зрения вновь обретает смысл различение двух «культур»[261]. В «Первой культуре» (которая обладает гегемонией) мы наблюдаем примат метода, процедуры, способа исследования над предметами исследования; объектом здесь может быть только то, что оказывается в сфере схватываемого методами и моделями. Если мы относим все, что касается методов, к субъекту, то мы вправе говорить о типе знания, который исходит из господствующих позиций познающего по отношению к познанному, когда первый поднимается над вторым: о примате субъекта (то, что это курьезным образом отличает точные и «объективные», а лучше сказать, объективистские, дисциплины, иллюстрирует взаимосвязь между четкой фиксацией неизменного объекта и искажением и изменением характера субъекта). Это «вознесение» субъекта над объектом представляет собой плату за «объективность»; эта последняя покупается в то же время ценой того, что субъект в методологическом отношении ставится по стойке «смирно» и ему строго предписывается, что он вправе, а что не вправе делать при «познании». Представление о том, что все настоящие науки в конце концов будут иметь по поводу одной проблемы только одну правильную теорию, в то же время предполагает ожидание того, что так называемое сообщество исследователей in the long run[262] по отношению к «вещам». Только тогда, когда субъекты облачатся в совершенно одинаковую теоретико-познавательную униформу (будут иметь одни и те же «интересы», одни и те же понятия, одни и те же методы), положения, высказываемые о субъектах, застынут в их окончательном, а именно истинном (в смысле этого допущения) образе. Одного без другого быть не может. Там, где существует наряду друг с другом несколько гипотез, выдает себя