Шрифт:
Закладка:
Я шел к поселку не тем путем, что утром с матроной. Но и этот путь был мне отлично известен. Поколения школьников, как, впрочем, и студентов, торили его из году в год в своих ночных вылазках в ботсад за цветами. Я сам не раз совершал сей цветочный грех (в сущности, подпадавший под восьмую заповедь) и теперь чувствовал себя уверенно в темноте. Однако за теплотрассой, чрез кою бог весть когда был переброшен ступенчатый мост, мне пришлось забирать правей, чтобы действительно не попасть в ботсад, тропа под ногами сделалась ýже, незнакомые корни сбивали шаг, и теперь я шел медленно поневоле, стараясь из всех сил понять, где именно нахожусь и где поселок. Я не на шутку запыхался, когда наконец деревья отступили и стало видно начало той улицы, что как раз была нужна мне. Их, впрочем, было всего две-три в поселке, кривых, немощеных и не слишком длинных. Однако из-за собак, поднявших дружный лай, мне казалось, что я шел добрую четверть часа вдоль глухих заборов и спящих домов. Но, увидав во тьме дом Жени, я не только сбавил шаг, а попросту замер на месте. И так стоял до тех пор, пока не замерли и собаки: это и был маневр, заранее придуманный мной. И только когда тишина сделалась полной, я шагнул к калитке, перегнулся через нее, ощупью нашел засов и, как мог тихо, сдвинул его с места. Калитка подалась, и, хоть старые петли ее заскрипели, собаки пропустили это мимо ушей. Я шмыгнул внутрь, нарочно оставив ход приоткрытым, миновал совсем крошечный дворик и взошел на крыльцо. Теперь лишь две двери отделяли меня от подвала. И я знал, как с ними быть.
XVIII
Новый день – но не солнечный. Странно: трое суток дождя почти совсем не остудили город. Стоит влажная духота, все серо, недвижно. Недвижен и я – словно прирос к кровати. Почти не ем и лишь изредка развлекаю себя каким-нибудь фильмом. И хотя все они смотрены мною много раз, о том, чтоб идти к часовщику, речи нет. И бог с ним – пусть будет как будет. Продолжаю о Жене: это кажется мне важней всего. Впрочем, почему «кажется»? В убогой моей жизни это так и было, так и есть. Не к чему себе лгать.
Уже тогда, стоя на крыльце, я себе не лгал. Я понимал и тогда, что потом возврата к прошлому не будет, что, если я и не перейду грань – ту грань, за которой есть люди, но Бога нет, – жизнь моя все равно изменится, выберет другой путь. Словно мелкая, но капризная речка, точившая сто тысяч лет свое русло, которая вдруг покидает его и точит новое – быть может, еще сто тысяч лет. Бессмысленно, глупо. Я понимал сам, и все же – все же был согласен на это. А что касается дверей, то я загодя всё присмотрел.
Внешняя запиралась на большой крюк, но вела она в небольшую пристройку, вроде веранды, с узорным переплетом на окнах, похожих на крупный бесцветный витраж; одно из стекол, его составлявших, было разбито. Еще днем я понял, что сквозь эту брешь можно достать до крюка. Так теперь и случилось: он легко откинулся, я медленно вошел и не спеша огляделся. Летний круглый стол, два стула, совсем дряхлое пианино в простенке меж двух дверей, из коих левая, утепленная, вела собственно в дом, в жилую часть. Правая – как я понял вследствие одного кивка головой (странно: не помню, кто именно кивнул) – в погреб. И тогда же я заметил, что засов у нее снаружи. Все было просто. Я тотчас и открыл ее.
Не стану скрывать, я сразу втянул обеими ноздрями воздух. Но, как я и ждал, никакого особого запаха не было: только прохладная сырость плохо проветренного закутка. Можно было догадаться, что тут хранили картофель, да, пожалуй, еще чеснок и лук. Как я вскоре узнал, одна из стен представляла собой стойку полок с соленьями да вареньями – зимней снедью селян. Однако выяснилось это не раньше, чем я убедился, что электричества здесь нет. Я, впрочем, того и ждал, проследив – тоже днем – пути проводки, державшейся поверх стен на керамических изоляторах. И так как я это предусмотрел, а в то же время знал, что тут-то мне свет будет нужен, то и нашел самый простой способ добыть его. Его мне предоставило пианино. Оно было старым не только с виду – деку его некогда украшали подсвечники-близнецы. Из них, точно нарочно, как будто знак беды, остался только один – на месте другого чернели дыры от выломанных шурупов. Но в этом, уцелевшем, был огарок свечи. Я хорошо разглядел его днем и знал, что он довольно велик. Для моих дел его явно хватало. Теперь я выковырнул его из гнезда – стеариновая бородка сползла до его середины – шагнул с ним на верхнюю ступень погребной лестницы, закрыл за собой дверь и только тогда, уже в полной – окончательной – тьме, достал спички и подпалил фитиль. Снова не стану скрывать: сердце мое отчаянно билось, когда я вытянул руку с огнем и посмотрел первый раз вниз.
Мне открылось горькое зрелище. Крутая, подгнившая лестница спускалась на дно маленького, хоть глубокого погребка, но теперь он казался особенно тесным: почти все пространство пола было занято положенными на поленья двумя досками, на которых, вытянувшись, лежала Женя. Не было ни гроба, ни даже простыни поверх нее. Боясь упасть и нашуметь, я кое-как спустился к ней и поставил свечку в ее головах, на верхнюю полку, так, чтобы огонь коптил и жег лишь изгиб стены с следами давней побелки. И снова оглядел ее. Ее успели обрядить: на ней было то самое платье, в котором они с сестрой ходили в школу. Те же чулки и туфельки. Тот же лак на ногтях сложенных поверх груди рук. Та же, приведенная кем-то в порядок стрижка. То же кольцо с сердоликом на пальце. Кажется, тут я заплакал. Она была прекрасна – и она не могла быть моя. Именно