Шрифт:
Закладка:
В феврале мы с Натаниэлем в какой-то момент собрали старую одежду и игрушки малыша, чтобы передать их в этот центр, и провели несколько минут в отдельной очереди, которая была гораздо меньше; и хотя меня уже ничто не удивляет в этом сраном городе, центр таки удивил. Там было примерно сто взрослых и пятьдесят детей – в пространстве, рассчитанном человек на шестьдесят, и запах – рвоты, кала, немытых волос и тел – был так силен, что его можно было почти увидеть, он как будто окрашивал все вокруг в мертвенный горчичный цвет. Но что нас больше всего поразило – это как тихо там было; кроме непрерывного тонкого и беспомощного плача какого-то младенца, никаких звуков не раздавалось. Все молча стояли в очередях к семи кабинам воздушного душа, и когда кто-то выходил, туда заходил другой человек и задергивал за собой занавеску.
Мы прошли сквозь толпу, которая беззвучно расступалась, пропуская нас, и добрались до противоположной стены. Там находился пластмассовый стол, за которым стояла женщина средних лет. На столе возвышался огромный металлический бак, а перед столом вилась другая очередь, и каждый из стоявших в ней держал в руке керамическую кружку. Когда эти люди подходили к столу, они протягивали кружки, женщина опускала в бак половник и наливала им холодной воды. Рядом располагались еще два бака с запотевшими боками, и за ними, скрестив руки на груди, стоял охранник с пистолетом в кобуре у бедра. Мы сказали женщине, что принесли отдать кое-какую одежду, и она велела нам бросить все в одну из корзин, стоящих возле окон, что мы и сделали. Когда мы двинулись к выходу, она нас окликнула, поблагодарила и спросила, нет ли у нас дома антибиотиков в жидком виде, или мази для подгузников, или питательных напитков. Нам пришлось сказать, что нет, наш сын давно из всего этого вырос, и она снова кивнула с усталым видом. “Ну все равно спасибо”, – сказала она.
Мы перешли улицу – жара была такая плотная и жуткая, что казалось, будто воздух соткан из шерсти, – молча поднялись до нашей квартиры, и как только оказались внутри, Натаниэль повернулся ко мне, и мы крепко обнялись. Мы очень, очень давно этого не делали, и хотя я понимал, что он прижимается ко мне скорее из чувства скорби и страха, чем от любви, я все равно был рад.
– Бедные люди, – сказал он мне в плечо, и я ответил ему вздохом. Потом он отпустил меня. – Это же Нью-Йорк, – сказал он с яростью. – Сейчас 2049 год! Боже правый!
Да, хотелось ответить мне, это Нью-Йорк. Сейчас 2049 год. Именно в этом и проблема. Но я промолчал.
Потом мы долго стояли под душем – причудливая идея с учетом только что увиденного, но в ней было что-то восхитительное и при этом дерзкое: мы как бы говорили себе, что можем мыться, когда захотим, что мы – не эти люди и никогда такими не будем. По крайней мере, так я сказал, когда мы потом лежали в постели.
– Скажи мне, что с нами так не будет, – произнес Натаниэль.
– С нами так никогда не будет, – сказал я.
– Пообещай мне.
– Обещаю.
Хотя что я мог обещать? С другой стороны, что еще я мог на это сказать? Потом мы долго лежали, слушая гудение кондиционера, а потом он отправился забирать малыша с плавания.
Я знаю, что уже это упоминал в своем предыдущем отчете, но помимо финансов нам нужно было не покидать этот район именно из-за малыша, потому что мы стараемся, чтобы для него все оставалось как можно более нормальным. Я говорил тебе про случай на баскетбольном корте в прошлом году, а два дня назад это случилось снова. Мне позвонили в лабораторию (Натаниэль ненадолго уехал на север штата со своими учениками), и пришлось бежать в школу, где я обнаружил малыша в кабинете директора. Он явно плакал, хотя делал вид, что не плачет, и меня накрыло – злостью, страхом, беспомощностью – до такой степени, что я, наверное, просто замер, тупо глядя на него, а потом велел ему выйти, что он и сделал, притворившись, будто по дороге пинает дверной косяк.
Что мне следовало сделать – так это обнять его, сказать, что все будет хорошо. Мои взаимоотношения с людьми все чаще следуют именно такой модели: я вижу проблему, меня накрывает, я не выказываю сочувствия, когда это необходимо, человек злится и уходит.
Директор, мрачная лесбиянка средних лет по имени Элиза, мне нравится – она из тех людей, которым взрослые вообще не слишком-то симпатичны, а вот дети все кажутся интересными. Но когда она выложила на стол шприц, мне пришлось схватиться за сиденье стула, чтобы ненароком не отвесить ей оплеуху, – так меня взбесил этот драматический жест.
– Я в этой школе давно работаю, доктор Гриффит, – начала она. – Мой отец тоже был ученый. Так что я даже не спрашиваю, откуда у вашего сына такое взялось. Но я никогда не видела, чтобы ребенок пытался воспользоваться иглой как оружием.
На что я подумал: правда? Никогда? Что же не так с воображением у детей в наши дни? Впрочем, я этого не сказал, а просто извинился за малыша, сказал, что у него слишком развитое воображение и что ему нелегко приспосабливаться к Америке. Все это было правдой. Я не сказал, как я потрясен, что тоже было правдой.
– Но ведь