Шрифт:
Закладка:
Когда-то она была проституткой, потом вышла замуж за коммерсанта Людвига Бернара – это он назывался Люи и имел французское подданство. Все интимное в доме – письма с марками, открытки с видами, паспарту фотографий – было австро-венгерское: Бернхардт.
Кухня шептала, что коммерсанта Люи при строительстве дома Нирнзее рабочие столкнули с лесов.
В книжке о старой Москве соседки выискали портрет Бернарихина отца, пристава Раскинда. Автор писал, что пристав Раскинд обирал ночлежников Хитрова рынка.
Мама говорила, будто бабушкин брат, дед Семен, тоже коммерсант, давал Раскинду взятки: в Трехгорном у деда Семена в задних комнатах была запрещенная (в войну?) баккара.
Приходила Бернарихина сестра – несчастная Августа, мумия, старая дева – точь-в-точь англичанка из Чехова.
Приходил Бернарихин брат Саша Раскинд – из нэпманов, до сих пор – коммерсант, по-квартирному – шахер-махер. Увидел в моих руках пять сантимов Наполеона Третьего:
– Иностранная валюта!
Коммерсант он, видимо, был никудышный. Всю войну прокручивались разговоры, как он прогорел на процентах подпольному ростовщику и богатый Юлька его не выручил.
Бернариха располагала лучшей в квартире комнатой, сын Алька с женой-белоруской попал в кухонную каморку для прислуги. Старуха почти не вставала:
– Подагра…
Подагра – благородная болезнь, от шампанского. На кухне ее подагру считали сифилисом, но не брезгали и лишь ворчали, когда Бернариха час сидела в ватере. По ночам она извергала трубные звуки на всю квартиру.
– Стреляет, – хихикала кухня.
Изредка Бернариху визитировал придворный врач, доктор Таубкин – при соседях или по телефону:
– Профессор Таубкин.
В войну к ней несколько лет бегал – зимой на фуфу – юродивый Ванечка, маленький, невесомый, без возраста. Он кормился возле какой-то церкви, соседки над ним посмеивались, а он насмерть попал под трамвай.
По нескольку раз в год Бернариха спрашивала маму:
– А вы знаете, что Божия Матерь была еврейкой?
У Бернарихи под подушкой лежали зацелованные:
карт-посталь с Владимирской Божией Матерью,
в ладонь – деревянный Николай Угодник,
овальный финифтевый Трифон-Мученик.
Чистотой красок Трифон-Мученик потряс мое воображение: мне остро недоставало яркости. Екатерина Дмитриевна, хористка из Немировича, подарила мне лаковый красный ярлык от американских чулок – я не мог на него наглядеться.
У Бернарихи – как ни у кого в квартире – были редкостные сокровища. В запертом книжном шкафу за занавешенными стеклами хранились:
вольфовский Гримм с золотым обрезом,
комплекты киногазет двадцатых годов,
деревянная кофейная мельница с пружинящей ручкой и выдвижным ящиком,
старинный пушечный паровоз.
Собственно говоря, все это принадлежало Алимпию и предназначалось ему одному.
Несмотря на табу, Бернариха давала мне почитать Гримма, Тонька, жена Алимпия, не раз и надолго доверяла мне киногазеты, а на мельнице постоянно мололся кофе.
Иногда Алимпий наглухо затворял дверь большой комнаты и пускал на столе паровоз – паровоз должен был бегать по рельсам и тонко свистеть. Сам я этого не видел.
В коридоре над вешалкой – вместо шапок – и под вешалкой – вместо калош – лежали Алимпиевы гимназические учебники, случайные книги, альбомчики с перерисованными цветными звездами: Рунич, Максимов, Полонский. За этим никто не присматривал, и мама – по одной – перенесла для меня в нашу комнату Историю древнего мира, Географию Российской империи, Прощай, оружие Хемингуэя.
Бернарихины сыновья были художественными натурами.
Младший, Юлька, лишенец – учиться нигде не мог – женился на подслеповатой вдове богатого артиста Кузнецова (кажется, знаменитый Швандя) и вышел в помрежи Малого театра. В программках встречалось: Ведет спектакль Ю. Бернар.
Юлькин пасынок, сын Кузнецова Миша, воспитанный, поражал меня грубой трезвостью:
Дают – бери,
Бьют – беги.
Тебе жалко?
Жалко у пчелки,
Пчелка на елке,
Елка в лесу,
Лес за версту.
Мы прочитали в Мурзилке:
Лампа моя, говорю тебе я,
Эта чернильница тоже моя.
– Жадина, – заключил Миша.
Я радовался игре звуков, созвучий, слов, мне в голову не пришло бы, что из стихов можно вывести – в одно слово – суть. Я задумался: суть получалась верная, но не моя.
Старший, Алимпий, успел кончить несколько классов гимназии и знал, что имеет понятия, вкус и манеры.
По воскресеньям он готовился к выходу в свет – чистил ботинки и лацканы, звонил знакомому администратору Фору́ма (у нас в районе делали ударение на втором слоге), заказывал два билета в ложу и после обеда выводил Тоньку на что-нибудь заграничное. Если перед началом сеанса играл Ла́цо Ола́х – ходили вечером, загодя.
Их любимое – Невидимый идет по городу – обожаемый Гарри Пиль с подмигиванием и Индийская гробница – как выговаривала Тонька, Кондрат Вейт.
Всерьез слушал Алимпий радио, театр у микрофона, МХАТ, Малый, Ленинского комсомола:
Инженер Сергеев
Кому подчиняется время
Под каштанами Праги
Губернатор провинции
Жизнь в цитадели,
эстрадный концерт:
Миров и Дарский
Шуров и Рыкунин,
монтаж оперетты:
Летучая мышь
Сильва
Холопка
Золотая долина,
и больше всего – в конце тридцатых-сороковых был настоящий расцвет – музыкальные радиокомпозиции/радиопостановки:
Много шуму из ничего
Давным-давно
Соломенная шляпка
Бал в Савойе.
В постоянно открытую дверь большой комнаты было видно, как в неудобной позе Алимпий часами выстаивает, замерев под ревущей на всю квартиру черной бумажной тарелкой.
Кумиром его был актер Терехов, такой редкостной красоты, что мама его заподозрила:
– Евреи все красивые…
И этого знаменитого Терехова снабженец Алимпий ухитрился зазвать в гости. Пока Терехов в передней снимал калоши, мама успела показать ему набор открыток – двадцатые годы, Терехов в разных ролях. Гость успел ахнуть – у него таких не было, – Алимпий шикарным жестом пригласил его в комнату.
Терехов пришел после спектакля, поздно, когда, по мнению кухни, гости, собиравшиеся на Терехова, всё уже съели. Хозяйки много дней не могли уняться:
– Он пришел, а ему – ну, одна груша на блюдочке.
– Они эту грушу месяц, наверно, для него берегли – гнилая совсем.
Алимпия не любили, вернее, нелюбили – в одно слово.
Его подозревали бог знает в чем за дружбу с шофером из американского посольства – нормальные люди с посольскими знаться боялись;
обвиняли в разведении клопов – клопы ползли от лежачей Бернарихи; в худшую зиму я за ночь убил больше сотни;
негодовали на службу в МПВО – спасала от передовой.
Как-то мама, забывшись, окликнула:
– Алимпий Людвигович, вас к телефону! – и обмерла: считалось, что полоумный сосед способен ударить.
Валентин Людвигович Бернар в детстве назвал себя Алей – из Али с годами получился взрослый