Шрифт:
Закладка:
В ожидании немцев Еж пошел в печку. Туда же случайно попала папина – сельскохозяйственная – Лошадь как лошадь Шершеневича. Печка стояла горячая от книг двое суток.
Ценности – кольца, часы, отрезы, мои марки – зарыли возле крыльца под фундаментом. Когда отрыли – марки заплесневели, сквозь рисунок проступили желтые прямоугольники самодельных наклеек.
Немцы должны были прийти – в Удельную и в Москву – шестнадцатого числа. Все – в Москве и в Удельной – почему-то сразу узнали, что из метро вышел поезд с правительством.
Нам с мамой было жутко в пустой даче, и мы пошли ночевать к соседям.
Голубоглазый седой Михей – у него были царский полтинник и крымские камешки – неистово бегал по комнате:
– Я увижу строй, я пройду сквозь строй, я скажу им: братья!
Михевна сидела у чайника:
– Ельня, Ельня, помешались они на своей Ельне. А про мое Ржищчево хоть раз написали? Где там моя мама? Михей, перестань бегать!
Михей не переставал:
– …и всюду жиды пархатые! Вот он здесь – не успел оглянуться, а он уже там. Пархачи!
На ночь я спросил маму про новое слово:
– Пархатые – это потому что порхают?
Я долго не мог заснуть, вспоминал:
– Ихь бин айн щюлер. Ихь хайсе Андрей. Майн фатер ист Сергеев. Майне муттер – Михайлова. Вир зинд руссиш.
Год назад на Большой Екатерининской бабушкин знакомый, учитель музыки, чех Александр Александрович Шварц узнал о моей любви к Франции и не одобрил:
– С немецким я прошел всю Европу. Учи немецкий – все тебя поймут.
Мама подучила меня немецкому, который вынесла из гимназии:
– Когда тогда немцев ждали, я, помню, все хожу, немецкие фразы вспоминаю, думаю, я сразу с ними по-немецки заговорю. А потом как подумала – да они меня живо в штаб заберут, переводчицей. А Андрюшку возьмут да на штык подденут. Нет, думаю, молчать надо.
Утром мы возвратились к себе и легли спать. За Македонкой вдруг началась канонада. Мама вскочила, упала и голенями со всего маху ударилась о спинку железной офицерской раскладушки. Охая, заперла еще на один оборот двери, поплотней занавесила окна. В убежище казалось еще страшнее. В Москве дед с бабушкой никогда не ходили: судьба.
К вечеру стало стихать. Мама выглянула сквозь стеклянную дверь на террасу: на деревянном топчане, прикрыв лицо, спал толстый чужой солдат.
Проснувшись, он оказался красноармейцем и объяснил, что на той стороне, в Новой Малаховке рвался артиллерийский склад.
Алексей Иванович повадился ходить к нам, то один, то с женщинами. Напевал:
Жить невозможно
Без наслаждений.
Мы с Шуркой прозвали его кашалотом.
Кашалот пил, кричал неожиданно: что все военные – паразиты, – носил со склада консервы и сало в обмен на последние сливы/яблоки. Из Москвы приезжала его жена, плакала, привозила из магазина мануфактуру.
Все всё тащили. Кто-то сказал, и мы с мамой отправились за Чудаково в Кролиководство. Там нам за так – из старой дружбы к папе – дали с выставки два джемпера: загляденье – белый и белый с голубым в крупную матроску. Носить их было нельзя: пух лез в рот.
Сам папа вывез из Дома агронома отсыревшую пропыленную коллекцию минералов, учебную гранату Ф-1, перекошенный школьный микроскоп. Подобрал недостающие тома Малой советской энциклопедии.
После шестнадцатого октября папа заехал за нами. Электрички не ходили. От платформы до тамбура паровика зиял прогал. Мама его перепрыгнула, папа меня перенес на руках.
На Казанском вокзале у выхода в город сиротливый красноармеец с винтовкой проверяет паспорта. Вокруг вокзала – женщины на узлах.
По Первой Мещанской рядом с лошадьми тянутся беженцы. На подводе везут разбитый фанерчатый ястребок.
На трамвайной остановке в горчично-зеленых шинелях и квадратных конфедератках поляки не поляки, говорят между собой по-русски и немыслимо матерятся.
На Первой Мещанской у гимназии Самгиной выстроились американские штудебеккеры.
В марочном на Кузнецком офицер невоюющей Болгарии скупает неизвестно откуда взявшиеся раритеты.
Букинисты забиты роскошными старыми книгами. Ювелирные, даже галантерейные ломятся от самоцветов. Прекрасный камень с орех стоит как два-три кило картошки.
Тревога была два раза. В стороне ЦДКА стреляли зенитки. Театр Красной армии расписан пятнами, перед ним дощатая пристройка, чтобы сверху был не пятиугольник, а похоже на церковь. В сквере перед театром – зенитчики со слухачами.
В просторной Удельной зенитный огонь опьянял. Хотелось высунуться и посмотреть. На Капельском, в оторванном от земли замкнутом пространстве хотелось деться от окон подальше. Не из чувства опасности – его у меня не было.
Мама встала в очередь в булочной напротив 110 отделения, я остался на углу. Побыл минут десять, вдруг вижу, что на меня несется сорвавшийся с проводов троллейбус. Не испугался, не удивился, отошел. Троллейбус врезался, булочную тряхануло. Маму успокоили:
– Там мальчик стоял – он отбежал.
Я не отбежал, отошел.
На рынке кило картошки стоило 70–80, кило сахара 700–800, кило масла 1000–1200. У нас – вместе с дедушкой/бабушкой – по карточкам много хлеба. Вечером, тут же в булочной, папа загоняет буханку черного за 120.
Появляются невиданные продукты: в магазинах – кунжутное масло, на базаре – квашонка, в учрежденческих столовых – какавелла.
Новое выражение отовариться я долго производил от аварии.
К новому году выдали двести грамм карамели Сибирь с белочкой.
Новые военные вещи. От холода – химическая грелка. Толстый бумажный пакет нужно залить водой, тогда долго несильно греет.
От темноты – чтобы на улице не натыкались друг на друга – значок: светящаяся ромашка или просто бумажный кружок в жестяной оправе.
Зимой не топили, часто сидели без света. В кухонной темноте Бернарова Тонька слила мне за шиворот большую кастрюлю