Шрифт:
Закладка:
На прогулке (это уже в Женеве), шествуя под одним зонтиком с мужем, она поскользнётся, чем вызовет его неожиданный гнев. На мужнин крик Анна Григорьевна ответит, «что зонтик не панцырь, и что он (т. е. муж. – И. В.) дурак». И демонстративно откажется от покровительства зонта, оставив мужа единственным его обладателем. Что, как покажется супругу, может пробудить смех у встречных торговок; Достоевский перейдёт на противоположную сторону. «…Идя по улице, ругался: чёрт, подлая, злючка, мерзавка и разными другими именами». Обедают они молча. «Вечером мне не хотелось с ним ссориться, я расхохоталась, заставила его тоже расхохотаться и не сердиться на меня». Однако это помогло ненадолго. Уличённая в недостаточной расторопности при подаче папирос, она, обидевшись, «почти бросила к нему на постель и портсигар и спички», что вызвало новый взрыв недовольства. «Вдруг Федя начал кричать, как, бывало, он кричал у себя дома (на служанку Федосью и порой на Пашу. – И. В.), ужасно, дико, и начал ругаться: каналья, подлая, стерва и проч. и проч.» Находящаяся на четвёртом месяце беременности Анна Григорьевна пытается дать отпор: «.мы довольно сильно побранились.»[718]
Чуть позже Достоевский начинает свою обычную диктовку, «а я писала и плакала, так мне было грустно, просто ужас, от одной только мысли, что он, тот человек, которого больше всего на свете люблю, тот-то и не понимает меня.» Муж в искреннем недоумении пытается выяснить причину её слёз.
Но плакать приходится и Достоевскому.
Без цинических выражений
Он не слишком обижается, когда в порыве гнева жена аттестует и его «первыми попавшимися на язык словами»: например «подлая тварь»[719]. Это своего рода реванш за «проклятую гадину», которая, как помним, тоже не производила на Анну Григорьевну особого впечатления. Оба понимают, что всё это – слова, слова, слова… Недаром одни и те же устойчивые обороты употребляются в значениях прямо противоположных. Когда Анна Григорьевна в день его рождения дарит ему красивую бронзовую папиросницу, он, польщённый презентом, благодарит её в следующих выражениях: «“Ах ты, подлая, ах ты, подлая, – продолжал он меня ругать, – ведь надо же было подарить”. <.> Он несколько раз назвал меня подлой, но, разумеется, чрезвычайно ласково и добро»[720]. Как и ненормативная лексика, имеющая свойство вмещать в себя весь диапазон эмоций – от крайнего гнева до совершенной радости, – «обычные» бранные слова обладают у Достоевского множественностью смыслов.
«У нас такое согласие, – записывает Анна Григорьевна в Женеве 17 (29) сентября 1867 г., – или Федя соглашается, или я, споров нет, а если случится кому-нибудь рассердиться (большею частью мне), то я обругаю его дураком, но сейчас расхохочусь, и он вполне уверен, что я это его назвала вовсе не по злобе, а просто так вырвалось, и что я решительно не сержусь на него»[721].
Всё, однако, зависит не от самого слова, а от той обстановки, в которой оно произнесено.
«Я назвала его дураком, скотиной, болваном, – фиксируется в дневнике после одной из размолвок, – вообще изругала его ужасно, и, к моему ужаснейшему удивлению, он даже этим нисколько не обиделся, а как будто бы даже успокоился»[722]. Он понимает, что брань на вороту не виснет, тем более – из любящих уст. Но так бывает не всегда.
«Тут я его обругала дураком и болваном», – уже привычно записывается в другой раз. Ссора, однако, оказалась серьёзной. «Он сначала лёг в постель, но потом у него стали сильные боли в сердце, и он встал, потому что боялся лежать». Бранившая «сейчас же опомнилась» и стала просить у мужа прощения. (Она оправдывает свою невоздержанность беременностью, безденежьем, необходимостью закладывать последние вещи и т. д.) Но что же за этим следует? «Федя ужасно как обиделся, что я его назвала дураком, до того обиделся, что даже заплакал и плакал несколько времени»[723].
Плачущий из-за «дурака» автор «Идиота» (кстати, последнее слово в качестве ругательства не употреблено ни разу) – зрелище сильное[724]. Конечно, «дурак» здесь только предлог. Очевидно, огорчает что-то другое – более глубокое, скрытое. И Анна Григорьевна, чувствуя это, спешит спасти ситуацию. «Это уж было для меня слишком больно, видеть его слёзы. Но я постаралась с ним примириться».
Она постаралась с ним примириться – и это её стремление продиктовано не хитростью, не расчётом и не холодной женской корыстью.
Вообще семейная стратегия Анны Григорьевны, если только будет позволено так это обозначить, в первые годы их брака строится исключительно на её замечательной интуиции. При всей своей житейской неопытности, наивности и не изжитой до конца инфантильности она безошибочным чутьем выбирает ту единственную линию поведения, которая не только естественна и возможна в отношениях с таким мужем, но, по-видимому, наиболее приемлема для него. Для Достоевского главное – искренность, а он со своей проницательностью и недоверчивостью «в одном флаконе» не мог, кажется, не видеть, что его юная спутница начисто лишена каких-либо признаков притворства и пустого кокетства. (Здоровое женское любопытство относительно его корреспонденции тут не в счет.) Он не мог не догадываться, что она его действительно любит, – и только эта уверенность, ежедневно и еженощно подкрепляемая, могла стать надёжной основой брака. Ни разу за четырнадцать лет их совместной жизни Анна Григорьевна не дала ему повода усомниться в «безальтернативности» её выбора и, следовательно, – в правильности его собственного.
Он не лукавит, когда, как уже говорилось, уверяет её, что его супружеская любовь с годами лишь возрастает: в немалой степени – это ответное чувство.
Но в начале их брака перспективы довольно туманны.
Только ли сугубой раздражительностью Достоевского, беременностью жены, изолированностью от внешнего мира и, наконец, непреодолимым, казалось бы, «несходством характеров» можно объяснить далеко не идиллическое протекание их «медового года»? Конечно, все указанные моменты играют определённую роль. Но, по-видимому, существует ещё одна, не столь явная причина, о которой следовало бы упомянуть.
Достоевский выезжает в Европу, забрав у Каткова в общей сложности 3 тыс. рублей вперёд за ещё не написанный роман. За границей этот долг возрастает до 4 тыс. и более. Автор намеревается тотчас же по приезде на Запад засесть за работу[725]. Сроки (декабрь, когда нужно послать в «Русский вестник» первые главы) неотвратимо приближаются, а у Достоевского ещё не написано ни строки. Вообще все летние месяцы 1867 г. он почти ничего не пишет, если, как уже говорилось, не считать двухлистной, через силу слагаемой заказной статьи о Белинском («до того дрянная, что из души воротит»[726]). Посланная издателю статья бесследно исчезнет. (Это, пожалуй, самый большой по объёму из не дошедших до нас текстов Достоевского, исключая, может быть, его ранние драмы.) Летом нет даже плана будущего романа, т. е. того, чему всегда ещё до начала писания уделяется исключительное внимание. Вместе с Анной Григорьевной он осматривает достопримечательности (до которых, кстати, никогда не был