Шрифт:
Закладка:
Еще в 1862 г., во время его первого выезда за границу и дебюта за игорным столом, старший брат предостерегал его: «Ради Бога не играй больше. Где уж с нашим счастьем играть? Что головой не возьмём, того счастье нам не даст» [743]. Но он-то как раз надеется «взять головой»: всё рассчитать и, оставаясь «как из мрамора, холодным», сорвать банк. В следующем, 1863 г., во время измучившего его совместного путешествия с Сусловой (когда после её признаний в измене интим по её настоянию был исключён), они посещают Баден, где он ведёт отчаянную игру. «Не понимаю, – вновь укоряет его Михаил Михайлович, – как можно играть, путешествуя с женщиной, которую любишь» [744].
Для Достоевского это не являлось проблемой. Правда, можно было бы объяснить его первое баденское безумие как раз отсутствием интимной близости с женщиной, «которую любишь» – тем, что вся неудовлетворенная страсть уходила в игру. Но теперь-то, в 1867 г., указанная причина как будто отсутствует. Он путешествует с женщиной, которую любит и которая в свою очередь любит его. Однако это ничуть не мешает ему самозабвенно предаваться пороку и, кляня себя, «колебаться над бездной».
Само собой, в Гомбурге он проигрывает всё – «до последней копейки» («Что делать: не с моими нервами, ангел мой, играть»). Он закладывает за бесценок часы, чтобы было на что вернуться домой, но проигрывает и это. Он умоляет жену незамедлительно прислать ему 20 империалов, дабы он смог расплатиться в отеле и выехать наконец в Дрезден. Она присылает деньги – результат предсказуем. «Аня, милая, друг мой, жена моя, прости меня, не называй меня подлецом! Я сделал преступление, я всё проиграл, что ты мне прислала, всё, всё до последнего крейцера, вчера же получил и вчера проиграл». Он вновь взывает о помощи – «Присылай скорей, сию минуту денег на выезд, – хотя бы были последние» – и умоляет на сей раз поверить ему: «Ангел мой, не подумай как-нибудь, чтоб я и эти проиграл. Не оскорбляй меня уж до такой степени! (Это она-то его оскорбляет! – И. В.) Не думай обо мне так низко. Ведь и я человек! Ведь есть же во мне сколько-нибудь человеческого» [745].
Получив этот душераздирающий вопль, Анна Григорьевна уделяет происшествию несколько сухих слов, а именно: идя на почту, она «уже предугадала это письмо, т. е. что всё проиграл, что просит денег» [746]. Тут, впрочем, не надо быть ясновидящей.
В своё время А. С. Долинин обратил внимание на то, что тон вышеприведенной дневниковой записи никак не соответствует характеру полученного письма [747]. Но, собственно, как должна была Анна Григорьевна отозваться на это эпистолярное покаяние, на в общем уже не новый для её слуха крик души? (Оформленный, впрочем, вполне литературно: «Но не оттого я истратил, что был легкомыслен, жаден, не для себя, о! у меня были другие цели!»[748]) Она уже слишком изучила характер мужа, чтобы предаваться сантиментам. Она немедленно высылает ему просимое и спешит встречать приходящие из Гомбурга поезда.
Она не очень верит (а точнее, не верит совсем) в его навязчивую идею – получить разом «весь капитал». (Осуждающий пасынка Павла за подобные мысли, сам Достоевский в настоящем случае, невзирая на разность мотивов, не слишком отличается от него.) Её не прельщает быстрый и баснословный выигрыш, долженствующий разрешить все их денежные затруднения и, главное, удовлетворить кредиторов. Она не сомневается, что большая часть выигранной суммы тотчас уйдёт этим «подлым тварям», как именуются петербургские родственники мужа (аттестуемые также «подлецами», «щенками» и, наиболее обобщённо, «поганой ордой») [749].
Однажды они в шутку сделали расчёт: как распорядиться деньгами, если бы у них вдруг оказалось двадцать тысяч. Достоевский определил так: одиннадцать тысяч – долги, Паше – две, Эмилии Фёдоровне и Феде (племяннику) – три, им самим – четыре на жизнь в течение года. Затем предполагаемая общая сумма была щедро увеличена до ста тысяч. (Любопытно, что все эти грандиозные расчеты производятся как раз в те дни, когда в доме заложены даже часы и супруги определяют время по бою городских курантов.) Тогда Паше перепало десять тысяч, Эмилии Фёдоровне – пятнадцать, и наконец, пишет Анна Григорьевна, «как-то случилось, что раз хотя обо мне вспомнил и сказал, что мне 15». Её, очевидно, задевает, что «цена» жены равняется сумме, отпускаемой семейству покойного брата.
«Заслужила, нечего сказать», – в сердцах заключает счастливая обладательница гипотетических пятнадцати тысяч [750].
Она понимает, что даже крупный выигрыш не сможет радикально изменить их жизнь.
Достоевский отпускаем на рулетку по соображениям иного порядка.
Анна Григорьевна надеется, что вылазка в Гомбург развлечёт и встряхнёт его, снимет раздражение, освежит кровь и, главное, усилит его чувства к ней. Кстати, в последнем она была не так уж неправа. После каждой рулеточной катастрофы наступало сближение. Неудача сплачивала семью. Психотерапевтический эффект был несомненен. Кроме того, Анна Григорьевна питает надежду, что постоянные проигрыши станут для мужа хорошим уроком и порочная страсть сама изживёт себя: «Пусть лучше эта глупая идея о выигрыше у него выскочит из головы» [751].
Догадывается ли она, что идея эта не есть единственный движитель его сумасбродных поступков, что существует ещё одна, глубоко скрытая причина, заставляющая его упорно влечься к почти неизбежному катаклизму, к тому, чтобы очутиться в положении крайнем, отчаянном и безнадёжном? Поскольку: все пути к отступлению отрезаны, все средства испробованы – и остаётся уповать только на самого себя.
«Напротив, теперь, теперь, после такого урока, – пишет он ей из Гомбурга, – я вдруг сделался совершенно спокоен за мою будущность. Теперь работа и труд, работа и труд, и я докажу ещё, что я могу сделать!» [752] Он хочет доказать всем – себе, жене, родственникам, кредиторам, Каткову, всей читающей России, что способен собраться и победить в той Большой игре, которую он ведёт, можно сказать, всю свою жизнь.
Эпилептик или лицедей?
Он всегда любил рисковать. Чем иным, как не величайшим риском, был его внезапный выход в отставку в 1844 г., удаление от налаженной и дающей хоть какое-то обеспечение службы – поворот к гадательной и неверной литературной карьере? Бросив всё ради ещё не написанных «Бедных людей», он идет ва-банк: без имени, без литературных связей и, главное, отрезав себе все иные пути, он выбирает словесность. У Тургенева при «вступлении на поприще» в качестве «тыла» оставались его крепостные, у Толстого – армейская служба и родовое поместье, у Гончарова – принадлежность к классу чиновников, у Некрасова – хотя бы журнальная подёнщина. У Достоевского не было ничего. Он рискует головой, ввязываясь – фактически без малейших надежд