Шрифт:
Закладка:
Судя по возрасту юного паладина Крылова, речь идет о 1824–1825 годах – времени первого раунда полемики Булгарина и Вяземского[1342]. В рамках личной мифологии Тургенева полушутливая история детской «критики» не только напоминала о его неразрывных связях с «золотым веком» русской литературы, но и свидетельствовала о едва ли не врожденном умении распознать поэзию истинно народную.
Глубокое уважение к Крылову Тургенев демонстрировал не впервые. Еще в 1869 году он опубликует мемуарную зарисовку о личной встрече с ним[1343]. В миниатюру объемом 22 строки вместился психологический портрет, по глубине, точности и выразительности далеко превосходящий иные многословные рассуждения[1344].
Сам Тургенев считал, что эта встреча была единственной, но случай видеть Крылова выпадал ему еще раз – 16 февраля 1844 года. Баснописец, как вспоминал ректор Плетнев,
явился в университетскую залу на концерт, который ежегодно устраивают из своего артистического круга наши студенты. Тот концерт <…> был один из блистательнейших в прошедшую зиму, потому что в нем участвовала знаменитая Виардо-Гарция. Крылов, как знаток музыки и некогда сам отличный музыкант, был в восторге[1345].
Полина Виардо в тот день «была принята <…> с необыкновенным энтузиасмом и, так сказать, засыпана букетами и гирляндами»[1346]. Можно не сомневаться, что в зале находился и Тургенев – вернейший из ее поклонников. Присутствия старого баснописца он, по-видимому, не заметил.
В день похорон Крылова 13 ноября 1844 года Тургенев также был в Петербурге, но свидетельств о том, довелось ли ему увидеть это впечатляющее зрелище, не оставил. Учитывая, что круг его общения включал Белинского, Некрасова, Плетнева и Краевского, полемические схватки того времени вряд ли прошли мимо его внимания. И тридцать пять лет спустя в рассказе о собственном детстве он моделирует ситуацию литературной полемики, где устами младенца глаголет сама истина.
*
Попытки враждующих между собой мемуаристов, журналистов, критиков, чиновных лоялистов и философствующих фрондеров поставить великого баснописца под ружье в текущей литературной и личной борьбе не привели ни к какому определенному результату. Крылов так и остался неуловимым, принадлежащим всем и никому. Подобно зеркальной поверхности, его виртуозно выстроенная репутация позволяла каждому, кто в нее всматривался, видеть лишь собственное отражение.
Однако в невероятной славе баснописца, его колоритной внешности и облаке еще более колоритных легенд, в эмблематической «русскости» его натуры и универсальной мудрости его басен, а главное, в загадочном романтическом противоречии между приземленной «материальностью» и поэтическим гением заключался еще и художественный потенциал.
21 февраля (н. ст.) 1845 года Жуковский, получив во Франкфурте-на-Майне «Современник» с плетневской статьей «Иван Андреевич Крылов» и оставшись, видимо, не совсем ею доволен, писал автору:
Какая была бы истинно русская биография, если бы собраны были все подробности его жизни и если бы написал эту биографию тот, кто часто слушал и видел Крылова и кто мог бы перенести в слог свой и его слово, и его лицо, и его ужимки. Я бы задал сюжет для романа: «Иван Андреевич Крылов», где бы к правде примешать и вымысел. Это было бы дополнением к его басням. Но кто напишет такой роман?[1347]
Плетнев принял невысказанный упрек смиренно:
Вы очень справедливо думаете, что бы можно сделать из биографии Крылова. Да кому это сделать-то? Мне кажется, один Пушкин был бы в состоянии повторить в творении своем это чудное творение руки создателя[1348].
Между тем в Петербурге жил человек, испытывавший к Крылову огромный интерес именно художественного свойства. Он еще не успел прославиться как писатель, его имя – Иван Гончаров – ничего не говорило ни Жуковскому, ни Плетневу. С 1844 года он работал над своим первым романом «Обыкновенная история», где персонажи разговаривают цитатами из крыловских басен, а для главного героя Крылов – любимый автор, мудрец и душеведец.
Гончаров принадлежал к поколению, в жизни которого Крылов существовал всегда и для которого его сочинения служили сначала детским чтением и школой русского языка, затем образцом драматического мастерства и, наконец, своего рода русской La Comédie humaine, богатейшим резервуаром житейских ситуаций и человеческих типов. Басни Крылова продолжали оставаться настольной книгой писателя и в те годы, когда он сам превратился в одну из центральных фигур русской литературы. Кабинет его украшала миниатюрная копия памятника баснописцу работы П. К. Клодта[1349].
Ил. 67. Портрет Крылова на шмуцтитуле первого тома Полного собрания сочинений 1847 года. Литография с портрета работы Р. М. Волкова (1812). В обрамлении присутствует василек как символ верноподданости поэта и атрибуты национальной славы: лавровый венок и шатры кремлевских башен, увенчанные двуглавыми орлами.
В глазах литераторов его поколения от Белинского и Бессонова, которым, как и Гончарову, в середине 1840‑х годов перевалило за тридцать, до Тургенева, Достоевского, Некрасова, братьев Аполлона и Валериана Майковых, которые были кто на пять, а кто и на десять лет моложе, Крылов имел значение, далеко выходящее за пределы литературы. Он был олицетворением насущных вопросов: «Что есть русский человек? На что он способен? На что годится? Чего можно от него ожидать?» Но если Бессонов и Некрасов интерпретировали баснописца как фигуру общественно значимую, едва ли не политическую, то для Гончарова само понятие «русскости», с ним связанное, стало предметом художественного анализа.
Мимо его внимания, конечно, не прошли два очерка под одинаковым названием «Жизнь и сочинения Ивана Андреевича Крылова» авторства Лобанова и Плетнева, вышедшие один за другим в начале 1847 года. Особенно значим для него оказался второй, предпосланный трехтомному Полному собранию сочинений. Он открывался пассажем, для академической биографии национального классика неожиданно публицистичным:
В лице Ивана Андреевича Крылова мы видели в полном смысле Русского человека, со всеми хорошими качествами и со всеми слабостями, исключительно нам свойственными. Гений его как баснописца, признанный не только в России, но и во всей Европе, не защитил его от обыкновенных наших неровностей в жизни, посреди которых Русские иногда способны всех удивлять проницательностию и верностию ума своего, а иногда предаются непростительному хладнокровию в делах своих. <…> Казалось, перед любознательным, тонким и светлым умом его открылись все пути к бесконечной деятельности литератора. Но он и своею поэзиею занимался только как забавою, которая скоро должна была наскучить ему. Безграничное искусство не влекло его к себе. Деятельность современников не возбуждала его участия. Он чувствовал выгоды и безопасность положения своего и не оказал ни одного покушения расширить тесную раму