Шрифт:
Закладка:
«Бесподобно! — говорил он себе, потрясенный игрой Мандзабуро.—Пока на свете существуют подобные вещи, стоит жить!» И в такие минуты его уединенная жизнь, которая сочилась подобно каплям воды в темной пещере и втайне тяготила его, начинала ему казаться чуть ли не прекрасной.
Мандзабуро был для него, пожалуй, самым близким человеком, если не считать Томи. Но и для Томи, платившей ему самоотверженной заботой за любовь, оставались недоступными тайники его души, и для Мандзабуро сокровенные мысли Мунэмити были книгой за семью печатями. Да если бы даже Мунэмити и попытался рассказать ему о своем душевном состоянии, вряд ли друг мог бы его понять. Скорее всего, он бы просто растерялся, почувствовав, что речь идет о чем-то серьезном и неприятном.
Для Мандзабуро важнее всего в жизни было искусство, сцена. С грехом пополам он окончил начальную школу, и на этом его общее образование завершилось. Серьезных разговоров он не любил, не понимал и избегал. Он жил интересами своей актерской среды, и талант заменял ему недостающие познания. Театр Но, только театр! Его он поч стиг в совершенстве, а о Мунэмити он знал лишь то, что тот больше всего на свете любит это искусство, что он и сам великолепный актер и что мастерство его намного превосходит мастерство любителя. Мандзабуро знал также, что к другим своим приятелям Мунэмити чрезвычайно строг, а к нему по-прежнему относится как великодушный покровитель и заботливый друг. У Мандзабуро было честное, доброе сердце, он считал себя многим обязанным Мунэмити и глубоко почитал его.
Но чем актер мог отблагодарить человека, которого судьба не обошла ни богатством, ни знатностью, ни общественным положением? Единственное, что он мог для него делать,— это услаждать его искусством, которое тот любил, вкладывая в игру все свое мастерство и вдохновение. Сам того не ведая, Мандзабуро уподоблялся герою одного из рассказов Анатоля Франса — невежественному, но благочестивому жонглеру, который, став монахом и скорбя о том, что не может возносить хвалу богоматери ни с помощью учености, ни с помощью различных благородных искусств, как это делали другие монахи, решил служить ей искусством жонглера и проделывал в алтаре свои лучшие номера 115.
Мандзабуро служил Мунэмити своим искусством не только в театре. Его желание доставить другу удовольствие особенно ярко проявлялось, когда он выступал на домашней сцене в Сомэи перед единственным зрителем — самим Мунэмити. Выступал он, разумеется, всегда в костюмах. Для исполнения второй роли он брал с собой кого-нибудь из первоклассных актеров труппы, а для других — одного из своих двух сыновей и нескольких учеников. По субботам и воскресеньям Мандзабуро был чаще всего занят в театре, и поэтому у Мунэмити он выступал только в последнюю пятницу месяца, с утра. Поскольку на эти зрелища никто не допускался, они возбуждали особое любопытство и давали пищу для разных кривотолков. Под конец все сошлись на том, что пристрастие Мунэмити к Но превратилось у него в манию.
— У меня в последнее время этот танец что-то никак не получается. Может быть, в следующий раз ты меня посмотришь?— говорил Мунэмити, и через месяц он выступал в той же роли, которую исполнял Мандзабуро. И костюмы, и маски, и партнер, и хор, и оркестр были те же. Только вместо Мандзабуро на сцене выступал Мунэмити, а единственным зрителем в небольшом, похожем на чайный павильон помещении был Мандзабуро. О тех грандиозных спектаклях, на которые когда-то приглашались многочисленные родственники и знакомые, Мунэмити вспоминал теперь с горькой усмешкой. Выступать перед ними? К чему? Больше он не желает ни видеть их, ни слышать их похвал. Он вел себя прежде как ребенок, как глупец, но больше этого никогда не будет. Нет, теперь с него достаточно одного зрителя! Тем более такого, как Мандзабуро. Выступать перед Мандзабуро было еще большей честью, чем видеть его на своей сцене. Никто, кроме Мунэмити Эдзима, не мог рассчитывать на подобную привилегию.
Накануне Мунэмити звонила Миоко Ато, и они условились, что сегодня она заедет посмотреть костюмы, которые он обещал ей показать. Договаривались только о дне встречи. Редкие гости, которых Мунэмити удостаивал приема, отлично знали, что принимает он всегда после обеда, прерывая для этого дневное чтение.
Миоко приехала именно в это время.
— Вы вчера ставили «Сумидагава»116?—спросила она, как только закончилась церемония, полагающаяся при встрече, и внимательно посмотрела на приветливо улыбавшегося хозяина. Было видно, что он хорошо выспался, и взгляд его прищуренных глаз не казался таким строгим, как обычно.
— А как вы это узнали? — вместо ответа спросил Мунэмити.
Миоко принадлежала к числу немногочисленных избранных его знакомых, и было не удивительно, что она знала, каким занятиям он посвятил минувшую пятницу. Но почему ей известно, что именно вчера ставилось?
— По декорациям,— ответила гостья.— Я их видела в боковой комнате, когда проходила через вестибюль.
Эта боковая комната примыкала к сцене, выходившей в парк, и служила уборной для актеров. Со вчерашнего дня там осталось обитое голубым плотным шелком и украшенное зелеными листьями сооружение, долженствовавшее изображать на сцене могилу Умэвака.
Миоко невольно обратила внимание на эту декорацию. Виноват был Окабэ. Через эту комнату он проходил в свой рабочий кабинет и, видимо, опять оставил открытой тяжелую лакированную черную дверь артистической уборной. Случись это в другой раз, Мунэмити уж наверняка нахмурился бы, но сегодня на его лице промелькнула лишь едва заметная тень неудовольствия, и