Шрифт:
Закладка:
Эту невозможность примириться со смертью мы находим уже и у раннего Бунина, она сопутствовала ему всегда. «И неужели в некий день всё это, мне уже столь близкое, привычное, дорогое, будет сразу у меня отнято? <…> Как этому поверить, как с этим примириться? Как постигнуть всю потрясающую жестокость и нелепость этого?» («Воды многие»)736. В его записях находим и такую фразу: «Никто и никогда в мире не признавал смерть чем-то законным!»737. Но относительно «никто» Бунин ошибается. Он сам в августе 1917 года, в минуту возвышенного просветления писал в стихе «Где ты, угасшее светило»:
…Приемлю указанье
Покорным быть земной судьбе.
И даже в том рассказе, который он заново отредактировал за несколько месяцев до смерти читаем: «Мы должны знать, что всё в этом непостижимом для нас мире непременно должно иметь какой-то смысл, какое-то высокое Божье намерение, направленное к тому, чтобы всё в этом мире "было хорошо” и что усердное исполнение этого Божьего намерения есть всегда наша заслуга перед Ним, а посему и радость, гордость» («Бернар»)738.
В этом контексте «должны знать», «должно иметь смысл» звучат более утвердительно, чем предположительно, но не есть ли всё это лишь художественная стилизация? Как глубоко жило в Бунине это чувство предназначения и высшего смысла рядом с противоположным ему чувством страха и отчаяния? На этот вопрос ответить трудно. Он и сам не мог бы ответить на него, обычным его состоянием было горькое «эпохе» сомнения.
Эти привычные для него мысли о смерти мы находим в рассказе «На извозчике», являющемся как бы запоздалым постскриптумом к рассказу «Господин из Сан-Франциско». Тут Бунин вступает в прямую полемику с толстовской «Смертью Ивана Ильича»: «’’Смерть Ивана Ильича’’… Неплохо написано, а в итоге все-таки ерунда. Ивану Ильичу ужасно было умирать, видите ли, потому что он как-то не так прожил жизнь. Нет, Лев Николаевич, как ее ни проживи, смерть всё равно несказанный ужас», – рассуждает герой рассказа739 и рассуждения эти почти дословно совпадают с дневниковыми записями самого Бунина. Толстовскому утешению Бунин противопоставляет здесь полное ничто, окончательное уничтожение: «Вот и опять нет на свете никакого Карцева (Карцев – скончавшийся накануне приятель героя рассказа. – Ю. М.). Ни в Петербурге и нигде <…>, побыл на свете тридцать восемь лет и опять исчез, опять не существует, как не существовал и до этих тридцати восьми лет». И всякие утешения представляются здесь как «одурачивающая поэтика», как «обман душевного умиления и умственной расслабленности». Герою остается лишь «сжимающая сердце тоска» и «поэзия безнадежности и укора кому-то».
Герой этот, конечно, не есть двойник Бунина, а лишь одна из его ипостасей. Этому герою были бы недоступны настроения «Бернара» или уже упоминавшегося нами раньше «Поста». Неким смутным синтезом этих антиномичных состояний можно назвать формулу Бунина, в которой, несомненно, выразилось его самое глубокое убеждение: «Жизнь есть некое воплощение чего-то нам неведомого»740.
Неспособность примириться со смертью послужила одним из мотивов разногласия Бунина с А. Жидом. Жид сознавался, что именно Бунин своей книгой «Освобождение Толстого» открыл ему многое в Толстом, «его бунт против своей природы», его «борьбу с собственной судьбой». Но именно этим и Толстой и Бунин были ему чужды. «Я люблю только людей смиренных и скромных», – говорил он741.
Бунт Бунина был еще более трагичен и безнадежен, чем бунт Толстого, в конце концов создавшего себе свою собственную веру и свое собственное понимание бессмертия. Бунин в своей книге приводит толстовские записи о бессмертии (М. IX. 132). Но если для Толстого было достаточно, что «огонь погаснувший здесь, появится в новом виде не здесь» и если его не ужасало, что «бессмертие только в безличности» (М. IX. 160), то для Бунина этого недостаточно. Бунин, как и Толстой, верил в бессмертие духа, в бессмертие того высшего, что проявляется в нашем сознании (вспомним рассказ «Музыка» или «Цикады»), но это его не утешало. «Верить в загробную жизнь я, как ты знаешь, никогда не мог, – пишет он Зайцеву 17 мая 1943 года, – да если бы и верил, разве утешило бы это меня в близкой разлуке с землей!»742 (курсив мой. – Ю. М.) Его всегда очаровывала жизнь именно своей вещественностью, плотью (плотское и идеальное в его творчестве, как мы уже говорили, неразрывно слито), то есть как раз тем, что со смертью исчезает безвозвратно.
Все рассказы Бунина последнего периода озарены как бы неким закатным светом – светом печали прощания с землей. От этого опьянение жизнью становится еще более экстатичным, чем прежде. Эта черта проявляется с особой наглядностью в рассказе, написанном несколько раньше – «К роду отцов своих» (1929 г.). Соседство смерти здесь буквальное, и радость живущих усиливается этим отсветом смерти. Черничка, приехавшая на похороны хозяина усадьбы, чувствует «несказанную сладость жизни», войдя в дом, она «с радостью отогревалась, с наслаждением пила и ела»743. От соседства с покойником все, живущие в усадьбе, особенно ярко чувствуют «привычную сладость земных дел и забот». И их восприятием дается острая прелесть всего окружающего: «В розовом саду квохчут сытые дрозды, стоит блаженная тишина, тепло, кротость, медленно падают легкие листья. На дворе сладко дремлют борзые. <…> Над людской избой буднично и спокойно тянется к бледно-голубому небу серый дымок <…>, слышны голоса и смех праздных работников <…>. А на деревне ровно гудят молотилки, обещая жизнь долгую, мирную, благоденствующую»744 (курсив мой. – Ю. М.)
В других рассказах смерть остается за кулисами, но, как и здесь, на всем лежит ее отсвет. Но и сама смерть всё чаще становится предметом