Шрифт:
Закладка:
Телеграммы моей мама не получила, — перехватили. Приезд их, и скорый отъезд в Костромскую губ. к бабушке376. Там отчим и остался на осень. Больше не приходили за ним. Мы поехали обратно в Казань — боялись. На пароходе случайное знакомство с одной курсисткой, которая стала жить у нас. Чудно пела… оттуда и Chopin и Schubert и… много, много… Через нее я попала в Святилище… к гениальному управителю хора, у которого еще студентом пел папа. У отца был «райский голос». Я не верила, что Иван Семенович377 меня принял в хор. Был очень строгий! Мы давали концерты. Была радость. Я обожала И[вана] С[еменовича]. Однажды он, объясняя хористу его соло, сказал: «эх, молодой человек, поете Вы про любовь и про „милую“, а, и угрюмо же у Вас выходит! Вот был у меня один… давно, давно, пел это, но… как! Вы улыбнитесь, когда „милая“ поете, подумайте о милой! Да, давно это было. Случайно мы встретились снова, просили его спеть, — не хочет, — сан. Да. Позвольте: у меня есть О. А. Субботина — художественной школы. Прошу, выйдите сюда». А я уж давно знала, о ком это он и чуть удерживала слезы. Я вышла. «Вы не родственница, (м. б. случайно) некого батюшки…» Я не стерпела: «да, А. А. Субботин? — Это мой папа». У нас завязалась дружба. Странная. Трогательно-нежная дружба. Огромного роста, монгольского чуть-чуть вида, моложавый и прямой, прямой — он, 63–64 лет, и… маленькая девчушка — Оля, 16–17 лет. Я его боготворила в искусстве, — обожала в жизни. Да, «И. С.» (* Получила от Ивана Семеновича письмо в Берлине… если бы ты его прочел. Удивительно! Можно бы думать, что у нас был роман, но самый тонкий, небесный.). Он был певец русской народной песни. Он был знаменит. Мы уехали заграницу [в] 1923 году, — отчима выслали, с партией ученых в 1922 г. Я уезжала, оставляя чуть-чуть Сердце. Немного. Я 18-ти лет увлеклась кузеном этой певуньи-курсистки… Володя был тоже «попович». Славный мальчик. Пел, писал немного, играл хорошо. Просил меня не уезжать, остаться для него, стать его женой. Я уехала. Немножко думала о нем. Простились глупо. Просил поцеловать — не позволила. Не пришел на пристань. Меня манила заграница. Мы уезжали на 3 года (!). И верили, что еще до этого срока свергнутся большевики. Не будет же терпеть Европа! Мы не прощались, — мы говорили «до свидания!» Путешествие по Волге. Ярославль. Рыбинск, — впервые после смерти отца. Его могила в Рыбинске — по просьбе прихожан. Его перевозили.
Прощанье с бабушкой… Тяжело. И вот… Москва. О, сколько было всего в Москве! Как я вбирала всю ее! Я днями жила в Третьяковской галерее, в Музее, всюду. Театры… И… заграница. Не буду ее описывать. Ты знаешь. Я ехала восторженно, ища правды. Правды. Я обо всем мечтала. Ах, Ваня, как в письме тесно. Сколько всего было!!! В душе же, — было, помню, одно искание: цель и оправдание жизни. Не только моей, маленькой, но общей, целой. Я мучилась этим ужасно. Меня и религия тогда тревожила. Я все искала справедливости. Я даже иногда начинала молиться за Иуду, т. к. видела в нем выполнителя Великого Плана. Я с 7 лет этим вопросом мучилась. Да, с 7 лет. Папа в отчаянии был от моих таких вопросов. Я мучалась своей бесцельностью, ненужностью. Выплакивала ночи. Искала, ждала чего-то. Ответа. Ставила ставки на большое, разочаровывалась, падала духом… Помню, однажды 2 раза в один день бегала к исповеди, ища ответа, стегая себя, свою душу. Я много тогда жила внутри.
В Берлине мы попали в русский дом при кладбище378. Отживающие люди, — «кунсткамера». Влачилась жизнь. Я ездила на лекции в Русский институт379. Без интереса. Скучала о подругах, о Володе, о России. Показалось мне здесь все бездушно, безыдейно. Мы больше _т_а_м_ за свое боролись, всюду. Была же тут какая-то сытая праздность. Я не нашла себе друзей по духу. Меня баловали в Институте. Весело было. Было на факультете 3 Оли. Всего 3 девушки и все 3 — Оли. Я бегала девчонкой, с косами. Хохотушка была, и кругленькая тогда. Так было до весны 24 г.
Перед Рождеством, вдруг появился в русском доме некто. Этот некто оказался только что выпущенный из тюрьмы по политическим делам (оправданный), русский. Я не знаю, что там было, — кажется хорошие «друзья» оклеветали. Но вот, в пост, к Пасхе я готовила церковь. Делала цветы. Я выдумала на настоящие большие сучья деревьев накалывать розеточки из нежной розовой бумаги под цвет персика. Было очень эффектно. Все думали, что это живые. И вот я за работой этой слышу голос, полный скептицизма и желчи. Что-то вроде, что Царство Небесное зарабатываю. Это и был этот некто, этот N.
Ну, до следующего письма.
82
О. А. Бредиус-Субботина — И. С. Шмелеву
20. XI.41
Бесценный мой! Писала тебе, послала одно, другое написала, — не пошлю (слез там много и даже на бумаге), не надо. Пишу сейчас еще. Все думы о тебе. Сию минутку открыточка твоя еще от 13-го, а утром было твое expres от 13/14. Видишь, почти одновременно! Я не могу выразить тебе всего, что меня волнует. Душу твою я возношу, к ней приникаю, целую сердце твое! Как мог ты мне сказать, что может у меня быть счастье «хотя бы не со мной» (т. е. не с тобой)!? Как мог? Нет, после тебя, твоего сердца, твоей песни дивной, неземной… кто же дать может… счастье?? Не буду уходить в это дальше… Дойду до того же, что и в непосланном письме… До слез. Я рада, что живу тобой. Что где-то ты меня любишь, далекий! За что? Так?
Мне страшно того, как ты меня рисуешь. Твоя открытка, — ты там о «Путях Небесных», о моем в них. Мне жутко. На такую высоту возносишь. Ванечка, милый, поверь мне, это не слова, не «скромничанье», не напрашивание на комплименты… — это — _п_р_а_в_д_а, что скажу тебе: — я ужасно смущаюсь, что ты меня с твоим _В_е_л_и_к_и_м_ вводишь в твое Святая Святых. И еще: ты о читателях-читательницах, об Истории Литературы Русской пишешь. Мне стыдно убожества своего. Я же не стою этого! У меня ни чуточки не говорит ни честолюбие, ни тщеславие от этого, — но мне