Шрифт:
Закладка:
Но я все дни с тобой. В твоих книгах. Я вечерами не могу оторваться. Перечитываю «Солнце мертвых». Я его совсем иначе воспринимаю теперь. Тогда, давно, я… не могла его читать… от боли… Будто автор меня жег железом, в раны сыпал солью. Я была очень нервна тогда, чрезмерно восприимчива. Хоть и теперь, — читаю книги я как-то иначе, чем другие (поскольку вижу). Люди читают, критикуют, и… живут дальше… своей жизнью. А я, я начинаю жить тем, что прочла. Я понимаю Тоничку, его впечатление от Тургенева «Первой любви»355. Я ее точно так же воспринимала. «Солнце мертвых», тогда меня как-то убило… Я всюду видела смерть, до… ужаса… Я не дочитала за один раз книгу. Брала ее после. Дочитала. Так было, когда я девочкой читала «Преступление и наказание»356. Я не могла, я болела, читая. Теперь я зрелее. Я иначе читаю. Я тебя знаю. И мне еще больнее, но… иначе больнее. Я плачу над «Солнцем мертвых»! Какая прелесть — «Степное чудо»357! В «Свете Разума» мне очень нравится «твоему Сереже»[138]! Чудесно! И стиль какой! И «Музыкальное утро», и «Гунны» (очень)! и «Блаженные»358, ах, все, все! Я называю отдельно некоторые вещи только потому, что они чем-нибудь меня особенным удивили! «Про одну старуху» — всегда чудесно!
Теперь из твоей открытки: о Земмеринг — ты меня не хочешь понять! Ты сам писал, что она, прочитав посвящение на книге, ревнует. Неужели ты не знаешь, что ревновать можно не только из любви. Именно: она читательница, чуткая, тебе все хотящая сделать, — видит вдруг, что ты кого-то ценишь так, как ей бы это причиталось! Я-то, женщина, чудесно это понимаю. Я нашу сестру давно знаю. Я женщин (обыденных) — не люблю. Т. е., нет, не люблю те черты, которые присущи им. А женщин, женское, то, что ты любишь, люблю я очень. И м. б. потому среди писателей нет или мало женщин, что… воспеть самое чудесное, «das ewige Weibliche» (это самое дивное в мире!) — дано, конечно, лишь мужчине. Я иногда могу влюбиться (не думай, не pervers[139]!) в женщину, именно в это «das ewige Weibliche». Я наслаждаюсь иногда в театре или кино не только игрой, но всей природой хорошей актрисы. Я не могу это объяснить, но это как-то необыкновенно. А в жизни… женщины-мещанки чаще героини. Не обижайся, но… И. А. не позволил бы так З[еммеринг] о Наталье Николаевне! И не искал бы ей извинений. За одно это замечание ее тебе (о понимании или не понимании «Неупиваемой чаши»). Конечно, я не Н[аталья] Н[иколаевна], для тебя не в этой роли, но все же!.. Я не хочу, чтобы ты от нее (о, их много) устранился, но я знаю, что так вот относясь, как ты теперь к этому, говоря только «тебя все полюбят», — ты… я знаю это… не хочешь понять, что надо оградить… И я не постигаю, как ты, писатель, да еще такой… ты тут не видишь сердцем!
Впрочем, это бывает очень часто. Толстой в жизни своей с С[офьей] А[ндреевной]359 — был какой?? Непостижимо! Но, довольно! Для меня: З[еммеринг] меня хотела (я не далась ей, и как нежно, мягко, почти любовно!) оскорбить, — а ты не понял. Извиняешь ей, меня уверить хочешь, что «все полюбят»! И все… Я ничего не хочу и не жду. Пишу только в пояснение! Я умею не замечать людей!
Я давно хотела тебя просить, — ты знаком с Карташевым? Он был приятель с дядей моим, маминым братом. М. б., случайно знает он что-нибудь о судьбе его жены Александры Васильевны Груздевой, урожденной Лаговской? Это была большая драма. М. б. при случае, спросишь его? Как поживает твой Ивик и его избранница? Я все надеюсь, что ты пришлешь о «Праздниках»360. Ты написал? Как верно дивно! М. б. скоро к Вам поедет от нас Сережин шеф. Я попрошу его тебя увидеть. Или м. б. одна армяночка, если ее пустят к больной матери. Мы недавно ужасно потешались… В Гааге гостят чудесные ребята, матушкины внуки. Мальчик Сережа, 9-ти лет, разумник, чудесный, прелесть. Так вот, эта армяночка рассказывает, как ей не дают визу, как она в комендатуре плачет, просит. Отец С. спрашивает: «как же Вы уедете, я у Вас на велосипеде корзиночку для дитенка видел?» (Это для собаки у нее). «Да», — говорит она, — «к сожалению, она еще пустует, еще не собралась». — «Ну, какая же Вы запасливая, корзиночку заранее купили. Советую о соске позаботиться, — резина пропадает». Другие стали советовать, кто во что горазд. И вдруг совсем спокойно, с кресла: «…и главное, самое трудное, папа, детку надо достать!» Это Сергушка! Отец серьезно, в тон ему: «О, М. девочка хитрая, она достанет». — «Да, достанет?» «Да, сынишка, не беспокойся, она сумеет, и журавля обманет, заманит к себе и баста». Мальчик поверил. Ну а мы все долго хохотали. Ребята — на удивленье. До того русски! Матушка, вдова того священника, который учил Bauer361. Очень милая семья. Есть у нее дочь362 одна из 3-х — обаятельная, прелесть! Не очень молода, но — чудо! Написать бы было о ней можно много! Как жаль, что я не мужчина! Вот видишь! Масса в ней из Божьей Кошницы. О, не «святоша»! Вся — Жизнь! И драма! Ну, довольно. Я два листа уже взяла. Не стану злоупотреблять любезностью цензора! Посылаю тебе 2 фото: одну — лаборантку (моя маленькая лаборатория), для шефа, с реакцией на lues (Wassermann)[140] — моя специальность — за нее я была известна в клинике. Это особенно ценил шеф, что хорошо ее делала. Это не легкая реакция. И ответственность очень большая: я — даю диагноз. Делали ее перед замужеством на память шефу. Другая: мой уголок гостиной, где я тебе писала первое письмо в 1939 г. Целую и благословляю. Оля
[На полях: ] Я все еще не здорова. Не сплю. Худею. Но стал аппетит лучше. Выгляжу смертно бледной. Нет больше «красок».
Тебе это больше, кажется, нравится?
Я очень тороплюсь на почту, потому как-то не очень хорошо писалось! Принимаю селюкрин.
Зачем пришлешь еще? Его же не надо все время принимать. Это же курс лечения. Этот я кончаю. Какой же перерыв?