Шрифт:
Закладка:
Весь обряд этих гражданских похорон, в красном гробу, с могилой за оградой кладбища протек до мучительности тускло. Наше пение отпугнуло обывателей. Кроме нас, жены и двух повстанцев, на похоронах никого не было. Когда мы молча стали засыпать могилу и услышали в тишине шуршанье комьев земли, то всем стало тяжко, что он ушел в чужую землю. Хотя снега еще не было, но мы зарывали его в вечную сибирскую мерзлоту и, работая лопатами, почему-то вспомнили, как умирали путешественники полярных стран во время зимовок без топлива и пищи. И рассказывали сцены похорон в пустынных льдах. Жена же покойного не выдержала и сбежала от не зарытой могилы в собор служить там панихиду.
VI
Вскоре я получил разрешение переселиться в Тюмень, и ни одного дня не хотел оставаться в Ялуторовске. Получив телеграмму, я зашел попрощаться к моему первому знакомому — повстанцу, служившему в полицейском управлении. Когда я пришел, он страшно взволновался. Сначала крепился, а потом спросил:
— Но, а как же я опять останусь один без вас?
На мой недоуменный ответ взглядом, он сначала весь поник от жалости к себе, от старой большой тоски, а затем вдруг весь ожил и заговорил тихо и ясно, точно освещенный из внутри:
— Я, наконец, решил. Я уезжаю вместе с вами.
— Куда?
— Да в Польшу.
— А ваша подруга как? — растерявшись, спросил я.
— Она остается. Потом, когда устроюсь, и она приедет.
Я видел, как старик весь преобразился, и не мог отговаривать его.
Мы стали с азартом, на курьерских собираться, заказали на утро лошадей. Мой хозяин — казначей заметил мое настроение и как-то сказал мне:
— Даже боюсь за вас, а ваш поляк, по-моему, уже по-настоящему спятил. Знаете, как сходят с ума бродяги, которые бегут из тюрьмы иногда за день, за два до срока.
— Ничего не бойтесь, — ответил я. Хотя чувствовал, что он прав.
В тот же день поляк бросил свое полицейское управление, не дослуживши двух лет до пенсии и скоропалительно, собрался к отъезду, как ни уговаривали его подождать, хотя бы неделю, и как следует, собраться.
— Там новая жизнь, — говорил он. — Там все пойдет по-новому, и ничего не нужно из того, что у меня есть.
Его подруга, наоборот, старалась, не спала всю ночь, шила, чинила, готовила и собирала его в дальнюю дорогу, но молчала, не отговаривала и все вздыхала. Она не удерживала его, чувствуя, что этого нельзя. Практическая сибирячка сразу сообразила положение и только заботливо готовила его к отъезду.
Вечером пришли мои товарищи, пришел и мрачный повстанец, служивший на почте. Его подвижнически согнутая старая спина, выглядела еще кривее, чем всегда, а глаза блестели, как у затравленного, под его черными с проседью бровями.
От неловкости перед ним все не знали, куда деть себя, и я предложил пройти взглянуть еще раз на дом откупщика Мясникова. Он был занесен снегом, весь в инее, с обындивевшей рощей сзади — этот старый приют 108 повстанцев. Кругом стояла тишина, и когда мы подошли, от мороза лопнуло старое бревно. Щелкнуло так, точно кто-то из повстанцев дал свой последний выстрел. И живо представились мне там, внутри закут и клеток, былые жильцы, а иней на бревнах заставил чувствовать, как они зябли здесь, как холод в теле шел как будто до самых костей, и стыли не только руки и ноги, но самый мозг в голове и все чувства.
Я взглянул на старика-повстанца, служившего на почте, подумал, что мы оставляем здесь на вечный покой не только тени былых жильцов Мясниковского дома, но среди них и этого живого подвижника почтовой службы.
На другой день мы сели в кошевку, запряженную тройкой, укутались меховым бараньим одеялом и двинулись в путь, в снежную, морозную пустыню, а через час уже ни о чем не думали, совсем одеревенев от холода и желания только одного — скорее добраться до ближайшего станка.
… Прошло месяца три, и товарищи из Ялуторовска мне писали, что уехавший со мной повстанец снова вернулся к своей подруге и снова строчил бумаги в полицейском управлении, стараясь дослужить до пенсии.
Повстанец
Глухим трактом по берегу Тобола я ехал из Ялуторовска в Тобольск, спеша на защиту в военном суде*[375]. Была ранняя осень. Тихо, торжественно и скромно стояли золотые березы, а между ними высоко поднимались строгие темные пихты. Небо реяло в стальных и голубых тонах. Коробок легко катился по накатанной колее. Дорога стелилась по лугам, то подходя к самому берегу холодной реки, то пересекая широкие паскотины[376], то врезываясь в сосновые леса. Крепкие сибирские кони везли бойко. Все кругом дышало непочатой силой жизни, а морозный воздух веселил грудь, и забывался совсем военный суд, где могли приговорить людей к казни.
Первый станок был в татарской деревне. Заехали во двор. Хозяева пригласили в дом. Он был двухэтажный, просторный. На полу лежали палазы, по стенам шли низкие конники или нары. Было чисто, но неприютно. Женщины засуетились с угощением, но в их движениях было что-то подневольное, тюремное, и я отказался. Попросил скорее запрягать и вышел на двор.
Трое здоровых молодых ребят привели с паскотины коней, и человек десять мужчин собрались их запрягать. Отвыкшие от езды, кони храпели, дергали ноздрями. Их ноги танцовали. Коренник долго не шел в оглобли. Наконец, старик хозяин послал мальчугана отпереть ворота у околицы.
— Садись! И держись крепче! — сказал он мне и помог влезть на коробок.
Лошадей держали под уздцы его сыновья. Кони рвались. Коренник храпел, пристяжные били копытами.
Но вот, дожевывая что-то на ходу, подбежал к коробку молодой парень в бешмете, взял у старика вожжи, вскочил на «беседку», дико завыл и сразу по всем трем махнул кнутом. Державшие расступились, и мы рванулись с места так, что я чуть-чуть не вылетел из коробка. И пристяжки, и коренник, неслись в карьер. Наш коробок прыгал, как резиновый мяч, я держался обеими руками и все ждал, когда же мой ямщик сдержит лошадей. Но он все кричал, визжал и погонял, а лошади неслись все скорее и скорее.
Когда я привык и огляделся, и мне стало весело от этой бешеной езды. Станок был