Шрифт:
Закладка:
Когда Розамунда садилась, он скидывал все со стола, раскрывал шахматную доску и доставал фигуры из темной лакированной коробки с бледным изображением золотых шахмат, которую ему в детстве подарил его отец. Я не люблю эту игру; подобные упражнения в сообразительности производят впечатление, что к разуму относятся как к цирковому животному и заставляют его показывать трюки. Но наблюдать за игроками значило разгадывать тайны, присущие только им одним. Обычно речь и движения моего отца были неистово стремительными. Но во время игры он двигался еще медленнее, чем медлительная Розамунда. Случалось, он подолгу сидел, молча уставившись на шахматную доску, – так долго, что мои мысли превращались в стоячую воду. Я не думала и не чувствовала, только осознавала, что шумит ветер, или что Корделия наверху играет на скрипке, или что Мэри в другом конце коридора играет на фортепиано; казалось, что это единственные звуки, которые я всегда буду слышать, и они наполнялись значением. Я ожидала откровения, а потом папа выпрастывал грязную исхудалую руку из своей обтрепанной манжеты и напряженно передвигал фигуру. Потом приходила очередь Розамунды обдумывать ход, но ее размышления были другими. Папа тщательно анализировал каждый ход. Еще в раннем детстве мы с сестрами заметили, что у взрослых часто горячие и сухие лбы, и считали, что это как-то связано с их беспокойствами. Я не сомневалась, что во время игры в шахматы папин лоб становился особенно горячим и сухим.
Но когда наступала очередь Розамунды, казалось, будто игра уже свершилась, и она лишь просила свои чувства подсказать ей не каким должен быть следующий ход, а какой ход уже существует. Она протягивала руку к доске, и просторный рукав спадал, обнажая молочно-белые запястье и предплечье; у нее были красивые руки и красивая шея, и когда она одевалась, то неизменно хорошо смотрелась в нижней юбке. Мы часто отмечали, что она и ее мать похожи на статуи. Сейчас она напоминала одну из древнегреческих статуй в Британском музее, камень, погруженный в сны. Ее рука, тянувшаяся через доску и двигавшая фигуру, которой было предначертано сделать ход, выглядела спящей.
Потом, если игра близилась к концу, папа с возгласом недоумения откидывался в кресле, потому что Розамунда всегда оказывалась права. Он теперь никогда не выигрывал, как ни старался. Я видела, что он сознательно раздувает свой внутренний огонь, приказывает разуму быть таким же острым, мощным и пророческим в мелочах, как раньше; но Розамунда, непоколебимая под завесью транса, вела свою игру, и ее игра отличалась от той, которую пытался навязать ей папа. Рано или поздно он смахивал фигуры и закрывал доску со словами, что Розамунда стала для него слишком умной. Он говорил это по-разному, неизменно доброжелательно и вежливо, но она почти всегда отвечала одинаково:
– Нет, я не умна.
Потом они вдвоем убирали шахматы обратно в коробку, и мы еще немного сидели вместе – я, черный и худой папа и сияющая чистотой Розамунда, – как если бы игра все еще продолжалась.
Я ничего не понимала. То, во что они играли, было чем-то более странным, чем обычная игра, ведь в то время, как папа продумывал каждый ход, явно выбирая между двумя-тремя вариантами и меняя решение в последнюю минуту, Розамунда вообще не использовала разум и просто знала, какие ходы следовали друг за другом в той игре, что существовала с начала до конца, еще прежде, чем они садились за стол. Как две эти игры – одна, которую папа создавал на ходу, и другая, завершенная еще до своего начала, – могли быть одной и той же игрой? Я задавалась этим вопросом, и мне в голову приходили разные музыкальные пассажи, но потом папа принимался что-то бормотать и нащупывать свою перьевую ручку, которую тут же ронял, а рука Розамунды начинала подергиваться, словно соскучившись по иголке. Папа вставал, благодарил ее за прекрасную партию и заставлял себя найти какой-нибудь способ показать мне, что я тоже для него что-то значу, – например, проводил рукой по моим волосам и говорил, что я похожа на какую-нибудь родственницу, о которой я никогда не слышала. Когда мы возвращались в гостиную, мама всегда задавала вопрос: «Вы хорошо поиграли с папой?»
У нее вошло в привычку расспрашивать нас о нем после того, как мы проводили с ним время, словно он жил вдали от нее и она давно не получала о нем известий.
Глава 14
Несмотря ни на что, все мы, и даже вечно недовольная Корделия, всегда понимали, насколько выдающийся человек наш папа и как нам повезло по сравнению с бедной Розамундой, которая была вынуждена называть отцом кузена Джока. Мы особенно хорошо осознали это, когда однажды летом, сразу после ужина, кузен Джок без предупреждения заявился к нам домой. Дверь открыла я. В те далекие времена не иметь слуги, который мог бы впустить гостей, считалось стыдным, но, как выяснило следующее поколение, хозяин получал определенное преимущество, если делал это самостоятельно. После того как посетитель позвонит в колокольчик или постучит дверным молотком, он представляет, что сделает или скажет, когда его впустят в дом; а значит, если хозяин сам откроет дверь, то у него будет мгновение на то, чтобы угадать цель визита, пока гость не вышел из задумчивости. В бледном летнем сумраке я разглядела странную светлую красоту и стройность этого неприятного стареющего мужчины, похожего на Меркурия, и у меня сложилось впечатление, что он пришел к нам, потому что его кто-то обидел и ему нужна помощь. Это казалось крайне маловероятным, он уже проявил свой злобный нрав, а я в то время принимала как данность, что злым людям помощь не нужна. Я с сомнением уставилась на него. Все в его облике говорило о минувшем веке, и даже о его начале. Несколько лет назад он напомнил мне старый портрет одного поэта, и я могла представить его случайным загадочным знакомцем озерных поэтов[98], подающим надежды юношей, который переночевал у Вордсворта, осточертел ему, невежливо ушел наутро, снова объявился в качестве хорошего приятеля де Квинси[99] и умер в мансарде от злоупотребления лауданумом. Я считала поэтов и писателей недалекими людьми, которые слишком много о себе воображают, потому что они ведут себя так же неразумно, как самые глупые из музыкантов, между тем как их произведения явно значительно менее важны. Но потом я заметила, что он держит под мышкой футляр для флейты и перебирает облаченными в перчатку пальцами, словно нажимая на клапаны. Он был музыкантом, и даже очень хорошим. С момента, как я открыла дверь, я