Шрифт:
Закладка:
В опаловом дыму висело. Изливался
Безгромный зной на чахлую пшеницу.
В тот день была объявлена война.
Но главные, вершинные свои стихи Ходасевич напишет в эмиграции, в 1920-е, – и о них речь пойдёт в следующих лекциях.
Современный поэт и филолог Всеволод Зельченко, посвятивший «Обезьяне» целую книгу, разбирает связь этого стихотворения с написанным двенадцатью годами раньше «С обезьяной» Ивана Бунина (1870–1953). Практически одинаковый сюжет (появление бродячего шарманщика из Сербии с ручной обезьяной) у Ходасевича решён в символически-апокалиптическом ключе, у Бунина – в бытовом, слегка сниженном, едва сентиментальном: «Поднявши брови, тянет обезьяна, / А он жуёт засохший белый хлеб / И медленно отходит в тень платана… / Ты далеко, Загре́б!» Совпадение не кажется случайным. При всей несхожести Ходасевича с Буниным именно Бунина можно считать патроном поэтов-неоклассиков. Его критические суждения были резко антимодернистскими («дурачит публику галиматьёй» – о Блоке; «садистический эротоман» – о Брюсове; «проспись и не дыши на меня своей мессианской самогонкой» – о Есенине), а поэтическая эстетика отсылала к открытиям Пушкина, Баратынского, Тютчева и Фета: «Ночь близится: уж реет в полумраке / Её немая, скорбная душа».
Между тем стихи Бунина 1900–10-х, которые он, по собственному признанию, «не отграничивал от своей прозы», – отнюдь не стилизации «под XIX век». Просодически они могут находиться под влиянием золотого века: например, стихотворение «Дурман» (1916) отсылает к сну Татьяны из «Евгения Онегина» («Пылают щёчки, клонит в сон, / Но сердцу сладко, сладко, сладко: / Всё непонятно, всё загадка, / Какой-то звон со всех сторон…»), но сам сюжет – галлюцинации и смерть девочки, наевшейся ядовитых ягод, – едва ли возможен в XIX столетии. Окончание стихотворения – «Ужели сказочке конец?» – отдаёт макабрической иронией. Иронический финал – вообще примета зрелой поэзии Бунина: скажем, в стихотворении «В жарком золоте заката Пирамиды…» перечисляются диковины, привезённые из Египта («Щит из кожи бегемота, дротик стройный, / Мех пантеры, сеть заржавленной кольчуги…»), но завершается стихотворение строкой: «Но какая мне в них надобность – вопрос» (возможно, перед нами шпилька в адрес Гумилёва). Схожим образом разрешается и одно из самых известных стихотворений Бунина, своего рода визитная карточка – написанное между 1903 и 1905 годами «Одиночество». Оно отсылает к типичной «мужской» позиции лирического героя XIX века, но одновременно и иронизирует над ней; обратим внимание на прихотливый, вполне модернистский ритм:
Сегодня идут без конца
Те же тучи – гряда за грядой.
Твой след под дождём у крыльца
Расплылся, налился водой.
И мне больно глядеть одному
В предвечернюю серую тьму.
Мне крикнуть хотелось вослед:
«Воротись, я сроднился с тобой!»
Но для женщины прошлого нет:
Разлюбила – и стал ей чужой.
Что ж! Камин затоплю, буду пить…
Хорошо бы собаку купить.
Конечно, это не правило: среди знаменитых стихотворений Бунина есть и вещи, выдержанные в подчёркнутой гармонии одного настроения (почти пантеистический «Вечер»: «О счастье мы всегда лишь вспоминаем. / А счастье всюду. Может быть, оно – / Вот этот сад осенний за сараем / И чистый воздух, льющийся в окно»). С другой стороны, совершенно модернистской вариацией «Невыразимого» выглядит такое стихотворение 1917 года (обратим внимание на плотность и оригинальность эпитетов, усиливающих зримость картины):
Щеглы, их звон, стеклянный, неживой,
И клён над облетевшею листвой,
На пустоте лазоревой и чистой,
Уже весь голый, лёгкий и ветвистый…
О, мука мук! Что надо мне, ему,
Щеглам, листве? И разве я пойму,
Зачем я должен радость этой муки,
Вот этот небосклон, и этот звон,
И тёмный смысл, которым полон он,
Вместить в созвучия и звуки?
Я должен взять – и, разгадав, отдать,
Мне кто-то должен сострадать,
Что пригревает солнце низким светом
Меня в саду, просторном и раздетом,
Что озаряет жёлтая листва
Ветвистый клён, что я едва-едва,
Бродя в восторге по саду пустому,
Мою тоску даю понять другому…
– Беру большой зубчатый лист с тугим
Пурпурным стеблем, – пусть в моей тетради
Останется хоть память вместе с ним
Об этом светлом вертограде
С травой, хрустящей белым серебром,
О пустоте, сияющей над клёном
Безжизненно-лазоревым шатром,
И о щеглах с хрустально-мёртвым звоном!
Георгий Иванов.
1934 год[283]
Георгий Иванов (1894–1958) создаст свои главные стихотворения уже в эмиграции – и это будут лаконичные, стоические произведения подчёркнутого одиночки. В начале своей карьеры он, по выражению филолога Александра Соболева, «успел побывать сразу в нескольких противоборствующих литературных станах» – начинал как эгофутурист, затем был зависим от символизма, затем примкнул к акмеистам, – но поначалу оставался по поэтике ближе к Городецкому и Клюеву, чем к Гумилёву или Мандельштаму. Ситуация изменилась к середине 1910-х. В 1916-м выходит главный дореволюционный сборник Иванова – «Вереск», в котором акмеистическая предметность выглядит исключительно изящно, а камерный вроде бы сюжет может стать поводом для глубокого размышления:
Кофейник, сахарница, блюдца,
Пять чашек с узкою каймой
На голубом подносе жмутся,
И внятен их рассказ немой:
Сначала – тоненькою кистью
Искусный мастер от руки,
Чтоб фон казался золотистей,
Чертил кармином завитки.
И щёки пухлые румянил,
Ресницы наводил слегка
Амуру, что стрелою ранил
Испуганного пастушка.
‹…›
О, столько губ и рук касалось,
Причудливые чашки – вас,
Над живописью улыбалось
Изысканною – столько глаз.
И всех и всех давно забытых
Взяла безмолвия страна,
И даже на могильных плитах,
Пожалуй, стёрты имена.
А на кофейнике пастушки
По-прежнему плетут венки,
Пасутся овцы на опушке,
Ныряют в небо голубки;
Амур не изменяет позы,
И заплели со всех сторон –
Неувядающие розы
Антуанетты медальон.
Поздние стихи Иванова будут ставить под вопрос саму правомерность поэтических приёмов и символов («Поэзия: искусственная поза, / Условное сиянье звёздных чар…»), но в 1910-е он был их мастером.
Как уже было сказано, вокруг футуризма в конце 1910-х – начале 1920-х возникло особенно много объединений, подчас весьма эфемерных, как, например, «Чемпионат поэтов» во главе с Глебом Маревым, которому иногда приписывают авторство термина «Серебряный век», или группа фуистов – её участники выпускали сборники с названиями вроде «Мозговой ражжиж», а последним фуистическим изданием стала бурлескная поэма Бориса Несмелова «Родить мужчинам» (1923): «– Профессор, я хочу ребёнка! / – Профессор, помогите мне! – / по барабанной перепонке / в учёной тишине. // ‹…› Пустых протестов неизбежность: