Шрифт:
Закладка:
Как монашки потекут к обедне,
Вой в печке, и жаркий сон,
И знахарку с двора соседнего.
Провожай же меня весь московский сброд,
Юродивый, воровской, хлыстовский!
Поп, крепче позаткни мне рот
Колокольной землёй московскою!
Двумя годами ранее, в 1914-м, Цветаева обращается к крупной форме – пишет поэму «Чародей», рассказывающую о детской дружбе с Эллисом, одним из предводителей символистов («О, как вас перескажешь ныне – / Четырнадцать – шестнадцать лет! / Идём, наш рыцарь посредине, / Наш свой – поэт»). Поэма – это возможность долгого дыхания, более тесной и пристальной обработки темы, чем в лирическом цикле; неслучайно уже в 1920-е названия цветаевских поэм будут обращаться к главному их предмету: «Поэма Горы», «Поэма Конца», «Поэма Лестницы», «Поэма Воздуха».
Юлия Оболенская.
Портреты поэтов.
Шарж на Осипа Мандельштама, Владислава Ходасевича и Максимилиана Волошина. 1916 год[275]
Закончив «Чародея», Цветаева пишет в дневнике: «Я не знаю женщины, талантливее себя к стихам. – Нужно было бы сказать – человека. ‹…› "Второй Пушкин" или "первый поэт-женщина" – вот чего я заслуживаю и м<ожет> б<ыть> дождусь и при жизни». Но при этом осознании собственной исключительности одна из важнейших вещей в жизни и стихах Цветаевой – возможность диалога с другими поэтами. Её ранние стихи (как показано в книге Шевеленко «Литературный путь Цветаевой») во многом зависимы от того же Эллиса, Бальмонта, Брюсова – последнему посвящено озорное «Недоумение»: «Испугался девочки кудрявой? / О, поэт, тебе да будет стыдно!» Огромное значение для Цветаевой сыграло знакомство в 1915 году с Осипом Мандельштамом, которому она посвятила несколько стихотворений – как любовных («Откуда такая нежность, / И что с нею делать, отрок / Лукавый, певец захожий, / С ресницами – нет длинней?»), так и обращённых к его поэтическому дару:
Я знаю, наш дар – неравен,
Мой голос впервые – тих.
Что Вам, молодой Державин,
Мой невоспитанный стих!
На страшный полёт крещу Вас:
Лети, молодой орёл!
Ты солнце стерпел, не щурясь,
Юный ли взгляд мой тяжёл?
Цикл «Подруга» обращён к поэтессе Софии Парнок, возлюбленной Цветаевой в 1914–1916 годах: эти сложные и надрывные отношения становятся поводом для стихотворений-жестов, от самоотречённой декларации любви («Сердце сразу сказало: "Милая!" / Всё тебе – наугад – простила я, / Ничего не знав, – даже имени! – / О, люби меня, о, люби меня!») до столь же самоотречённой готовности к расставанию:
Хочу у зеркала, где муть
И сон туманящий,
Я выпытать – куда Вам путь
И где пристанище.
Я вижу: мачта корабля,
И Вы – на палубе…
Вы – в дыме поезда… Поля
В вечерней жалобе…
Вечерние поля в росе,
Над ними – вóроны…
– Благословляю Вас на все
Четыре стороны!
София Парнок.
1912 год[276]
Среди других поэтов-адресатов Цветаевой 1910-х – Блок («Имя твоё – птица в руке, / Имя твоё – льдинка на языке…»), Ахматова («И мы шарахаемся и глухое: ох! – / Стотысячное – тебе присягает: Анна / Ахматова! Это имя – огромный вздох, / И в глубь он падает, которая безымянна»), Тихон Чурилин («Пожалеть тебя, у тебя навек / Пересохли губы…»). Много позже, после гибели Есенина, а затем Маяковского, она посвятит стихи и им; одним из самых главных и дорогих собеседников для неё на всю жизнь останется Борис Пастернак (из письма Цветаевой Пастернаку: «Вы первый поэт, в чей завтрашний день я верю, как в свой. Вы первый поэт, чьи стихи меньше него самого, хотя больше всех остальных»). Наконец, важнейшая фигура в жизни Цветаевой, поэт-друг, поэт-наставник – Максимилиан Волошин (1877–1832).
Максимилиан Волошин.
1925 год[277]
Волошин был, наверное, главным из «открывателей» цветаевского дара – и не только её: его дом в Коктебеле был центром притяжения для литераторов и художников 1910-х, местом знакомств (Цветаева встретилась здесь с будущим мужем Сергеем Эфроном), разговоров, поэтических игр. Но, разумеется, роль Волошина не сводилась к неформальному культуртрегерству: он был выдающимся поэтом и художником. Как и многие авторы, дебютировавшие в начале 1900-х, Волошин вначале примыкал к символистскому кругу, и отношения с этим кругом всегда оставались для него важны. Его стихи 1900-х пишутся с оглядкой на русский и французский символизм, вполне вписываются в его эстетику:
Мир теней погасших и поблёклых,
Хризантемы в голубой пыли;
Стебли трав, как кружево, на стёклах…
Мы – глаза таинственной земли…
Вглубь растут непрожитые годы.
Чуток сон дрожащего стебля.
В нас молчат всезнающие воды,
Видит сны незрячая земля.
Максимилиан Волошин. Земля усталая от смены лет и рас…
Акварель, 1928 год[278]
Но в 1910-е Волошин переходит от символистской поэтики – к поэтике скорее акмеистической: для его стихов стала важна предметная натуралистичность. Ещё через несколько лет этому качеству найдётся страшное применение – в стихах, написанных после революции. Это, например, сборник «Стихи о терроре»:
Загоняли прикладами на край обрыва.
Освещали ручным фонарём.
Полминуты работали пулемёты.
Доканчивали штыком.
‹…›
А к рассвету пробирались к тем же оврагам
Жёны, матери, псы.
Разрывали землю. Грызлись за кости.
Целовали милую плоть.
Ещё один наглядный пример – поэма «Дметриус-император», где история Дмитрия Самозванца связывается с революционными событиями в России:
С перерезанным наотмашь горлом
Я лежал в могиле десять лет;
И рука Господняя простёрла
Над Москвой полетье лютых бед.
Голод был, какого не видали.
Хлеб пекли из кала и мезги.
Землю ели. Бабы продавали
С человечьим мясом пироги.
Проклиная царство Годунова,
В городах без хлеба и без крова
Мёрзли у набитых закромов.
И разъялась земная утроба,
И на зов стенящих голосов
Вышел я – замученный – из гроба.
«Дметриус-император» входит в писавшийся несколько лет цикл «Пути России», который толкует новейшую российскую историю в апокалиптическом ключе. Эта логика кровавого предопределения сказывается и в других послереволюционных произведениях Волошина, ставшего свидетелем красного террора в Крыму и старавшегося «молиться за тех и за других». Например, вот отрывок из поэмы «Россия»: «Есть дух Истории – безликий и глухой, / Что действует помимо нашей воли, / Что направлял топор и мысль Петра, / Что вынудил мужицкую Россию / За три столетья сделать перегон / От берегов Ливонских до