Шрифт:
Закладка:
Знакомство с критиком Ивановым-Разумником и восприятие концепции «скифства», близкого к тому, что впоследствии выразит в своих «Скифах» Блок, заставит Есенина окончательно перейти от «деревенской» личины к «городской», «хулиганской». Как показывает в своей статье о литературных масках Есенина Дина Магомедова, уже в сборнике «Голубень» (1918) можно увидеть синтез этих личин: «В программном стихотворении "О Русь, взмахни крылами…", прочерчивая свою поэтическую родословную от Алексея Кольцова с пастушеским рожком до "смиренного Миколая" – Клюева, Есенин создаёт новый и достаточно неожиданный автопортрет озорного богоборца»:
Долга, крута дорога,
Несчётны склоны гор;
Но даже с тайной Бога
Веду я тайно спор.
Сшибаю камнем месяц
И на немую дрожь
Бросаю, в небо свесясь,
Из голенища нож.
Отсюда уже рукой подать до антагониста Есенина – Маяковского, который в «Облаке в штанах» тоже грозил Богу и небу ножом, вынутым из-за голенища.
Такие уточнения творческой биографии Есенина, конечно, не ставят под сомнение «подлинность» его ранних стихов. Уже в «Радунице» перед нами замечательно музыкальные, тонко работающие с мотивами народной поэзии и природной тематикой вещи – как, например, это стихотворение, полное диалектизмов (выть – земельный надел, веретье – полотнище из грубой ткани).
Чёрная, потом пропахшая выть!
Как мне тебя не ласкать, не любить.
Выйду на озеро в синюю гать,
К сердцу вечерняя льнёт благодать.
Серым веретьем стоят шалаши,
Глухо баюкают хлюпь камыши.
Красный костёр окровил таганы,
В хворосте белые веки луны.
Тихо, на корточках, в пятнах зари,
Слушают сказ старика косари.
Где-то вдали на кукане реки
Дрёмную песню поют рыбаки.
Оловом светится лужная голь…
Грустная песня, ты – русская боль.
Переиздавая свои старые стихи, Есенин часто избавлялся от диалектизмов, но что-то оставлял – и в целом никогда, в том числе и в 1920-е, не бросал деревенской тематики, удачно соединяя её с роковым образом поэта, наперёд знающего свою трагическую судьбу:
По-осеннему кычет сова
Над раздольем дорожной рани.
Облетает моя голова,
Куст волос золотистый вянет.
Полевое, степное «ку-гу»,
Здравствуй, мать голубая осина!
Скоро месяц, купаясь в снегу,
Сядет в редкие кудри сына.
Более сложен случай Николая Клюева (1884–1937). При всей его любви к биографическим мистификациям, при всей книжной выучке его поэзии он действительно был выходцем «из народа» (как и другие новокрестьянские поэты – Сергей Клычков, Пётр Орешин, ближайший друг Есенина Александр Ширяевец). Мать Клюева была сказительницей, «песельницей», он с детства превосходно усвоил народную культуру – и успешно сплавлял её с модернистской риторикой. Первый сборник Клюева «Сосен перезвон» (1911) вызвал огромный интерес у символистов (предисловие к книге написал Брюсов) и во многом предуготовил успех Есенина. Вот, например, первые строфы стихотворения «Пахарь»; несмотря на кольцовское название, оно выглядит как символистский текст – и написано под явным влиянием Блока:
Вы на себя плетёте петли
И навостряете мечи.
Ищу вотще: меж вами нет ли
Рассвета алчущих в ночи.
На мне убогая сермяга,
Худая обувь на ногах,
Но сколько радости и блага
Сквозит в поруганных чертах.
В мой хлеб мешаете вы пепел,
Отраву горькую в вино,
Но я, как небо, мудро-светел
И не разгадан, как оно.
По замечанию филолога Константина Азадовского, ко времени публикации «Сосен перезвона» «Клюев был вполне сложившимся идеологом неонароднического склада» – что парадоксальным образом ставило его поэзию в контекст не народной культуры, а духовных исканий интеллигенции (вспомним статью Городецкого, превратившего Клюева в северного сказителя, «Велесова внука»). При этом чем дальше, тем больше Клюев, оставаясь в интеллектуальной орбите своего времени, уходил от символистской экзотизации народного. Его стихи середины 1910-х, например цикл «Избяные песни», звучат уже иначе. Они написаны как бы изнутри «избяного космоса», полны деревенского говора, герметичны и благодаря этому убедительны:
Вешние капели, солнопёк и хмара.
На соловом плёсе первая гагара,
Дух хвои, бересты, проглянувший щебень,
Темью – сон-липуша, россказни да гребень.
Тихий, мерный ужин, для ночлега лавка,
За оконцем месяц – Божья камилавка,
Сон сладимей сбитня, петухи спросонок,
В зыбке снигирёнком пискнувший ребёнок,
Над избой сутёмки – дедовская шапка,
И в углу божничном с лестовкою бабка,
От печного дыма ладан пущ сладимый,
Молвь отшельниц-елей: «иже херувимы»…
Вновь капелей бусы, солнопёка складень…
Дум – гагар пролётных не исчислить за день.
Пни – лесные деды, в дуплах гуд осиный,
И от лыж пролужья на тропе лосиной.
Фото из следственного дела Николая Клюева, сделанное в день его ареста. 2 февраля 1934 года[288]
Клюев 1910-х возводит свою поэтическую родословную к Кольцову и Никитину – но и к Пушкину с его интересом к народной поэзии, и к протопопу Аввакуму (к которому, согласно семейной легенде, восходил род Клюева по материнской линии); в его поэзии появляются славянские мифологические птицы Сирин и Алконост; о нём говорят как о мистике, сектанте, «хлысте» (при этом стоит упомянуть, что Клюев был гомосексуалом, а гомоэротические мотивы не слишком вяжутся с народной поэзией). Словом, Клюев формирует в своей поэзии целый мир народной истории, религии и мифологии, который будет уничтожен после Революции.
Бог мой, с пузом распоротым,
Выдал миру тайны сердечные;
Дароносица распластана молотом,
Ощипаны гуси – серафимы млечные.
В 1918-м Клюев напишет цикл стихов о Ленине, в котором попробует примирить ленинскую практику с заповедной