Шрифт:
Закладка:
— У него никого родных здесь не осталось?
— Никого. Каймында Чжан страшнолицый от него конечно, не уйдет. Каосяньшин его у артели нищих выкупил, когда он совсем маленьким был. Знаете, были в старые времена такие артели — покупали детей и калечили, а потом заставляли попрошайничать, люди жалели и давали деньги. Нет, кай-мында не уйдет. А родных никого. Ученики прежние, правда, приходят иногда. Вот недавно один приходил. Большим человеком стал. На машине ездит. Долго сидел, разговаривал. А уходил, говорит мне: «Вы Сяныпина не обижайте. Даром, что богатым был и сейчас во многом не прав, но сердце у него доброе. Обижать не надо». Будто кто-то станет обижать такого хорошего человека. Я и помогу всегда. И чайник ему вскипячу, когда каймында на рынок уходит.
Она оказалась словоохотливой и, когда мы переступали высокую перекладину калитки, я уже знала все — и не только о жизни профессора в новых обстоятельствах, но и о ее собственном сыне, который работал до освобождения парикмахером, а теперь мечтает поступить в университет и с этой целью ходит заниматься к профессору. Вот только брат говорит, как бы чего не вышло… А что я думаю на этот счет?
Маленький двор был чисто подметен. Страшнолицый каймында кончал поливать его из лейки и от стертых мелких ступеней и каменных плит, которыми двор был вымощен, подымался горячий пар. Нежно и горько пахли цветы олеандров, стоявших в кадках по углам и над нами сонно жужжали опьяневшие от их аромата пчелы. Профессор Као сидел на красном, похожем на бочонок табурете одетый в легкий чесучовый халат и курил маленькую трубку из нефрита с длинным чубуком, задумчиво следя за облачком желтоватого дыма. Увидев меня он встал, низко поклонился и с улыбкой протянул мне руку.
— Итак, вы возвращаетесь на свою родину, — сказал он, когда мы уже сидели в затемненной комнате, попивая неизменный горячий чай. — Мне жаль, что впредь мы не будем видеться, хотя бы изредка. Боюсь однако, что Китай скоро станет не слишком уютным местом для иностранцев. Если уж на то пошло и для многих китайцев тоже. Что поделаешь — такова жизнь. Вот только… Знаете, я последнее время часто думаю о вас и вспоминаю наш разговор — помните, когда вы были у меня первый раз? Вы тогда, извинившись за нескромность, задали мне один вопрос… Так вот, позвольте и мне, извинившись предварительно, задать один вопрос и вам: почему вы решили ехать в Советский Союз? Ведь у вас, наверное, есть возможность уехать в Соединенные Штаты. Вы же служили в крупных американских фирмах. И ваш муж тоже…
— Видите ли, — начала я уверенно… и замолчала.
В самом деле — почему?
Я вдруг отчетливо осознала, что вопрос задан не из простого любопытства, что я должна ответить ему так, как ответила бы самой себе, наберись я храбрости спросить себя об этом. Бодрые патриотические заявления, припасенные для споров с многолетними приятелями, державшими курс в противоположную сторону, здесь явно не годились. Не годились и произносимые в радостно-приподнятом тоне слова, когда дома заходила речь об отъезде — слова, обычно никому из нас не свойственные и потому звучащие чуточку не искренно. Не могла я сказать профессору и о своих тревогах и сомнениях — ведь они одолевали меня только ночью и таяли при первых лучах солнца и при натиске дневных забот.
В самом деле — почему? Конечно, я могла бы уехать в Америку, в Австралию. У меня везде есть друзья. Они помогли бы мне. От двух самых близких я уже получила с оказией письма. Они предлагали всяческое содействие, писали, что сделают все возможное — и даже невозможное — чтобы мы могли приехать.
— Видите ли, — повторила я уже далеко не так уверенно.
— Вы сказали тогда, что остаетесь в Китае по нескольким причинам. Вот и у меня несколько причин. Во-первых, решение вернуться в Россию мы приняли вместе с мужем. Теперь, когда он умер, я просто не могу увезти детей в другую сторону
— мне кажется, что это было бы предательством.
— А что побудило вас и вашего мужа принять такое решение?
— Наверное, живя в международных городах, мы оставались русскими, хотя поняли это по-настоящему только во время войны. Оставались русскими и сознавали, что сохраниться ими возможно было только в Китае, где мы были отстранены от реальной жизни страны. В любой другой стране уж дети наши во всяком случае перестали бы быть русскими. А я слишком люблю русский язык, русскую литературу, историю, музыку. Мне не хотелось бы, чтобы они стали чужими моим детям. Это вторая причина.
— А вы уверены, что в Советском Союзе сохранилось все это?
— Что?
— Русская литература, русская музыка, история — как вы ее понимаете? Язык, наконец…
— Я не понимаю вас. Музыку дореволюционных русских композиторов можно слышать по радио каждый день. Русских писателей проходят в школе. Язык… — Споткнувшись, я умолкаю. Язык многих специалистов, приезжающих последнее время в Китаи приводил меня временами в недоумение. Как-то странно и похоже один на другого говорили они: стереотипные газетные фразы, одни и те же эпитеты к одним и тем же существительным, много иностранных слов, нередко заменяющих выразительные русские слова и, вместе с тем, безграмотные обороты, неправильные ударения, непривычный смысл, приданный некоторым словам. — Язык…
— Великие языки смертны, как и великие люди, — сказал профессор. — Они не переносят больших потрясений. — Возьмите хотя бы древнегреческий — по всем свидетельствам он тоже был прекрасен.
Я знала, что древнегреческий язык был прекрасен и что он умер, но мне так не хочется думать, что русский может постичь та же участь.
— А история, — продолжал профессор Као, — Разве может историк сохранять беспристрастность суждения и независимость оценок в дни, когда рушатся прочные основы и воздвигается новое здание государства. Хуже это здание или лучше, устойчиво оно или шатко — не имеет значения.
— Да, конечно, но