Шрифт:
Закладка:
Я просидела у него еще часа два, рассказывала о том, как восприняла эмиграция немецкое вторжение, о потоке телеграмм Сталину с просьбой разрешить вернуться в Советский Союз и воевать за свою страну, работать на заводах в тылу или санитарами на фронте: Что угодно, лишь бы не сидеть, сложа руки — телеграмм, ответов на которые так никогда и не последовало. О конце войны, о щедрой и безалаберной оккупации Китая американскими войсками. О расколе, который произошел в среде эмигрантов после войны — о стремлении одних во что бы то ни стало вернуться в Россию и желании других воспользоваться предоставляющимися возможностями и уехать за океан, где постараться забыть как можно скорее свою бывшую родину и начать строить новую жизнь в новой стране.
А Николай Денисович рассказывал мне о войне, о своем участии в ней, пока не потерял руку, о послевоенных годах. И, хотя, по его же словам, война обычно проявляла лучшие человеческие качества, в его повествовании наряду с героизмом и благородными поступками — всплывали и эпизоды, никак не свидетельствующие о благородстве и хороших человеческих качествах.
Прощаясь со мной, Николай Денисович долго извинялся, что его прорвало: «Два года свободно ни с кем не говорил, с тех самых пор, как умер мой лучший, еще с гимназических лет, друг. Я буду очень благодарен, если вы как-нибудь выберете минутку и заедете ко мне. Для меня встреча с вами была огромной радостью, счастьем… И еще, повторяю — будьте осторожны, очень осторожны. Не давайте себе воли в разговорах с малознакомыми людьми. И вообще избегайте откровенных разговоров. Иначе… Черную жизнь они мастера устраивать.
— Николай Денисович, но ведь вы сами были более чем откровенны со мной, совсем вам незнакомым человеком?
Он махнул рукой, — ну, знаете, если бы я со всем своим жизненным опытом не разбирался, с кем что можно себе позволить, грош была бы мне цена. Да и потом мне слишком мало осталось жить, чтобы чего-то бояться. А вот вас опасности могут подстерегать повсюду. Не забывайте об этом.
На улице стояли прозрачные весенние сумерки, было полно народа. Обгоняя друг друга, бежали к троллейбусной остановке женщины с набитыми сумками. Оживленно обсуждала какие-то свои дела группа студентов; молодой человек вел за шиворот хорошенькую девочку, державшую в руке крошечный букетик фиалок; кто-то заливисто хохотал. А, может быть, не так уж здесь все плохо, думала я. Может быть, все плохое в прошлом. Он, наверное, очень несчастен — одинок, болен, озлоблен. Не может быть, чтобы на войне и сразу после нее было так много дурного. Не может быть? А интернат для инвалидов под Солоновкой? А глаза того калеки? Что уж там не может. Очень даже может.
Возвращаясь домой, я чуть не проехала свою Лобню. Смотрела в окно на мелькавшие огоньки и думала. Но, почему же оказалось это возможно? И, главное, зачем? Из немецкого плена в лагерь? Из армейского госпиталя на свалку? Не надо только рассказывать маме о том, что узнала сама. Вообще никому не надо рассказывать. А как воспитывать детей? Ограждать их от всего или…? Или потихоньку открывать глаза, объясняя, смягчая. Нужно обдумать, очень серьезно обдумать…
И еще, надо обязательно съездить к Николаю Денисовичу еще раз и о многом поговорить. Однако, когда недели через три я позвонила ему по телефону, испуганный детский голосок сказал мне:
— А его нету. Помер он. Третьего дни схоронили. И Джеки померла. (Я не сразу сообразила, что Джеки это собачка с обезьяньими глазами-пуговицами.) И комнату будут заселять.
И почему я не собралась и не съездила к нему раньше?
А еще через десять дней приехала Ольга с сыном Мишей — ровесником и приятелем с младенческих лет Иры и Ники — и ночи две мы не спали — столько надо было рассказать друг другу и смешного и трагического, неожиданно схожего по своей нелепости. Нужно было также обсудить планы на будущее, снять комнату, уговорить волшебницу Валю прописать их с Мишей. У Ольги с собой тоже была английская машинка и, значит, вопрос первоначального заработка решался сам собой. Правда, часто деловые разговоры наши обрывались и снова верх брали воспоминания. Однако я скоро поймала себя на том, что каждый раз подходя к самому жуткому, подсмотренному в Солоновке, в Омске, в Москве, я останавливалась, не в силах — или не готовая еще — поделиться с ней. Какой-то барьер отделял то, что было здесь неправдоподобного, мистически страшного даже — от не менее страшного, но объяснимого, по поводу чего можно было острить, над чем можно было подсмеиваться.
Несколько дней прошло